Выбрать главу

— Кого угодно?

— Господин Ферзенко дома?

— Дома-с. Пожалуйте.

Его провели в кабинет, веселый, солнечный, весь из светлого дуба.

Ферзенко в крахмальной рубашке и жилетке завязывал галстук перед зеркалом:

— Ба-а! Никита. Сколько лет, сколько зим! Ну, садись, садись, рассказывай, — говорил он, одной рукой придерживая галстук, другую протягивая товарищу.

Малоруков хмуро смотрел в угол за библиотечный шкап, не подавая руки. Потом показал на кресло и сказал:

— Садитесь!

И сам опустился в кресло. Ферзенко пожал плечом и, продолжая завязывать галстук, сел:

— Чего ты так окарнал голову-то?

Малоруков глухо сказал:

— Я вас убью.

Вынул браунинг и положил возле себя на стол.

Ферзенко на секунду перестал завязывать, остро вглядываясь в Малорукова. Потом, все придерживая развязавшуюся петлю галстука, одну руку сунул в ящик стола, достал револьвер, положил перед собою на стол и, ловко опять прихватив концы, завязал галстук.

— Стрелять и я, брат, умею.

— Я вас убью! — спокойно сказал Малоруков, не спуская с него отяжелевших от полуопущенных век глаз.

— Ну, вот что, ты или стреляй, или уходи к чертовой матери.

И Ферзенко спрятал в стол свой револьвер и стал ходить из угла в угол по кабинету, все больше раздражаясь.

— Я понимаю, тебя это смерть Мили так взбудоражила. Да, но я прямо и честно говорю. — Я не виноват перед тобой, я не виноват тогда был перед тобой. Она сделала свободный выбор. Неужели тебе бы хотелось насильно сделать ее своею женою? Подумай — против ее воли!

Он постоял, посмотрел в окно и опять стал ходить.

— Я не виноват и в ее смерти. Разве она могла при ее гордости жить с кем-нибудь, быть чьей-нибудь женой, когда у обоих наступило охлаждение? Ну, подумай, что бы мог ты сделать на моем месте? Я предложил жениться на ней, она мне плюнула в лицо. Что же я мог другое предложить? Ведь сердцу не прикажешь.

— Я ва-ас уб-бью! — все так же глядя из-под полуопущенных век, спокойно и ясно отчеканил Малоруков.

— Тебя в сумасшедший дом нужно отправить, в отделение для буйных. И башку обрил, приготовился.

Малоруков поднялся, не спуская тяжелого взгляда и держа в опущенной руке револьвер.

— Я ва-с у-бью! Но... не сейчас. Вы поживете. Когда? Не знаю, — может быть, через час, может быть, вечером, может быть, завтра...

И, опустив голову и подумав, сказал медленно:

— Что толку, для вас — мгновение и все, а мне носить муку, всегда, всю жизнь.

Ферзенко внимательно смотрел на него и вдруг побледнел — да, этот человек, упорно и ни перед чем не отступая, носит его смерть.

— Послушайте, Никифор Васильевич, я... я не смею с вами на «ты»... Поверьте, я бы полжизни отдал, чтобы не случилось того... Я не подлец, как вам представляется. Вы можете меня убить, конечно, но во имя нашей прежней дружбы, во имя памяти умершей, которая вам так же дорога, как и мне, прошу вас, очень прошу вас: сходите к врачу, прежде чем убивать меня, сходите к врачу.

— Я вас убью! — сказал Малоруков и так же медленно, так же спокойно вышел.

С этих пор для Ферзенко начался ад: где бы он ни был, куда бы ни шел, он постоянно либо встречал, либо ждал встречи с Малоруковым.

В театре он чувствовал, что Малоруков где-то сзади, и, когда оборачивался, действительно встречал его тяжелый медленный взгляд из-под полуопущенных век. И тогда на сцене для него все пропадало, он все время ждал: раздастся выстрел, и в спину вопьется горячая пуля.

Когда утром шел на службу, из-за угла навстречу выходил Малоруков и медленно, не спуская глаз, проходил.

Если уезжал, чтобы забыться, куда-нибудь за город на пикник и располагался с веселой компанией на поляне в лесу, следом появлялся на лихаче Малоруков и спокойно гулял поодаль.

Ни одной минуты, ни одного часа не был уверен, что не раздастся выстрел неожиданно, без всяких приготовлений и предупреждений, и он будет убит бессмысленно и нелепо.

Уверенность Ферзенко, что он будет убит, тем более возрастала, чем более он убеждался, что имеет дело с маниаком. Наконец он не выдержал и сделал заявление прокуратуре.

У следователя Малоруков так же спокойно, не спеша сказал:

— Ведь я же не делал попыток убить. А убью — арестуете.

В городе все стали бояться Ферзенко, боялись ходить и встречаться с ним на улице, боялись сидеть рядом в театре, избегали сталкиваться на гуляньях, в саду, в клубе, в общественных местах.

Где бы он ни присоединялся к компании, понемногу, незаметно и под разными предлогами все расходились, Ферзенко оставался один, а поодаль где-нибудь бродил Малоруков.

Ферзенко похудел, осунулся. Куда девался его жизнерадостный, беспечный вид... Около него раздвинулся круг пустоты и одиночества.

Тогда он решился: скрывая от всех, подал рапорт о переводе и, когда перевод получился, тайно уехал и наконец свободно вздохнул в другом городе. Снова зажил беспечной, веселой, молодой жизнью, наверстывая потерянное в прежнем кошмаре. Снова завелся обширный круг знакомых, снова стал кружить головы барышням, молодым женщинам.

Через три месяца он встретил выходящего из-за угла Малорукова. Малоруков так же спокойно, медленно и молча проводил его тяжелыми глазами, и Ферзенко показалось, точно над ним захлопнулась крышка.

В первую минуту Ферзенко пришел в неописуемую ярость. Сейчас же воротился домой, достал, зарядил и положил в карман револьвер. При малейшем движении Малорукова твердо решил тут же положить его наповал. Но дни шли за днями, и раздраженное возбуждение стало спадать. Убить Малорукова недолго, но убивать больного — это невыносимо.

Ведь возможно, что Малоруков не сделает попытки стрелять в него, как он не сделал ее до сих пор. Тогда какое же основание убить Малорукова?

Правда, он отлично знает, глубоко чувствует, что в конце концов Малоруков убьет, убьет внезапно, неожиданно, слишком глубокая, незаживающая рана нанесена ему, но, когда убьет, стрелять в него будет поздно, а теперь стрелять не имеет права.

И потянулась постылая, унизительная жизнь.

А Малоруков, который перевелся сюда в окружной суд, так же пунктуально работал, был аккуратен, молчалив, угрюм и ни с кем не сходился и, казалось, ни на минуту не спускал глаз с Ферзенко, даже когда его не видел.

Когда Ферзенко призвали, он с восторгом поехал прапорщиком в действующую армию. Здесь, в дыму, среди разрывающихся снарядов, в окопной жизни, среди лишений и ласковой сердечности товарищеских отношений, с него, точно скорлупа, свалилось все прежнее. Теперь ему не страшно было ожидание выстрела Малорукова, потому что смерть непрерывно подкарауливала кругом, и к ней так привыкли, что о ней не думали.

Ферзенко любили товарищи и солдаты: товарищи — за веселый, беспечный, общительный нрав, солдаты — за бесстрашие и за заботливость о них. Он всегда шел с охотниками на самые рискованные предприятия. И когда товарищи удерживали, говоря, что надо же по очереди, он говорил:

— Если надо кому-нибудь идти, то почему же не мне?

Подошла глухая, непогожая осень. Шли холодные дожди, мешаясь с мокрым снегом; то подмораживало, и белели длинные лужи, садилась изморозь или сыпалась колючая крупа.

Томительные, бесконечные дни, полные усталого напряжения, потянулись, не разрешаясь грозовыми боями. В осенней мути, за мертвым полем, слабо вырисовывались, как паутина, вражеские заграждения, за которыми тянулись в обе стороны окопы. Боев не было, но перестрелка почти не прекращалась — с обеих сторон постоянно подкарауливали друг друга.

В затишье офицеры забирались в землянку к ротному, вырытую в окопе. Солдатики ухитрялись согреть чайник, и офицеры отводили душу за чаем.

— Вашскблагородие, — проговорил денщик ротного, с лицом в саже, вытягиваясь, — так что их благородие земский прапорщик просются до вас войти.

— Какой земский прапорщик?

— Которые земского креста.

— Ну, пусть входит, милости просим.

Шевельнулась рогожа, закрывавшая входную дыру, и в землянку влез высокий человек, с бритой головой и красным крестом на рукаве. Он обежал всех глазами и уставился на Ферзенко. Ферзенко побледнел и нахмурился. Он отрекомендовал Малорукова. Потеснились.