— Оно, конешно, у вас пишша легкая, белая, — не спеша заговорил Тимофей, кладя свою ложку на край деревянной чашки, — а наша чижолая.
Он взял хлеб, разломил над чашкой и отряхнул крошки в кашу.
— Она хучь чижолая, да здоровая человеку, — заметил денщик. — Посади теперича нашего брата на ихнее пропитание, зараз обессилишь. Нет здоровей хлеба, как аржаной.
— Кому как, — заговорил Нефед, вытирая ладонью на обе стороны усы, — кто к чему привычен. Ихнее вот дело — на нашем хлебе извелись бы.
Некоторое время продолжали есть молча.
— А что, Костенька, о чем я вас попросить хотел, — заговорил опять Нефед.
— Чего?
— Давно вас хочу все попросить. Теперича, видите ли, какое дело: кабы вы, значит, попросили мамашу, а мамаша пусть папаше скажут, как я состою в денщиках и за повара, то моего коня нельзя ли продать.
— Хорошо, Нефед, я непременно попрошу маму.
— Ну и парень золотой! Чего ни попросишь — как пойдет, скажет, так и будет, — проговорил он, обращаясь к Тимофею.
Положим, до этого времени Нефед еще ни о чем меня не просил, но теперь я чувствовал, что непременно должен выхлопотать продажу коня. Нефеду же попросту хотелось получать фуражные на лошадь деньги, и он захотел позондировать через меня почву.
Уже смеркалось. Кое-где зажглись звезды. Слышно было, как на другом конце деревни трубач играл зорю.
Кончили ужинать. Нефед тщательно вытер губами ложку, захватывая ее в рот, подобрал в чашку крошки хлеба, потом стал на восток и несколько раз широко перекрестился, торопливо кланяясь.
— Слава те господи! А вы же, Костенька, не забудьте, чего я вас просил.
— Нет, не забуду.
Тимофей пошел к лошадям, а Нефед понес в хату посуду. Я тоже хотел было идти в комнату и теперь же попросить мать за Нефеда, да потом раздумал: «Наверное, меня начнут сейчас же укладывать спать», а мне не хотелось. Ночь была тихая, теплая, и мне захотелось посидеть с казаками где-нибудь на сене и послушать, что они говорят. Я прошел дальше под навес. Лошади по-прежнему жевали сено; тут было совсем темно, и мне их не было видно. Они на минутку приостановились, прислушиваясь к моим шагам, и потом опять стали звучно жевать.
— Тимофей, ты тут? — несмело позвал я.
Никто не откликался. Я поскорее выбежал из-под навеса. «Может, в фургоне кто-нибудь есть», — подумал я и побежал к нему. Он виднелся недалеко, выступая в сумраке преувеличенно большими размерами. Возле что-то чернело. Когда я подошел, это оказались хомуты и шлеи, сложенные на земле.
Я пошел в комнату.
— Ты это где пропадал? — недовольно спросила мать. — Садись ужинай.
— Я, мама, уже поужинал с Нефедом.
— Ну вот еще, наешься чего-нибудь там, а потом живот разболится. Ложись спать.
Я разделся и лег.
Я стал думать про Нефе да, про наш фургон, о том, что там теперь спит кто-нибудь из казаков и что там жутко одному в темноте, и я опять на мгновение испытал мимолетное ощущение невольного страха, который мною овладел, когда я выбежал из-под навеса, не найдя там Тимофея.
Понемногу в комнате угомонились и улеглись.
Когда на другой день нянька разбудила меня, снова началась обычная возня выступления, и через час полк выходил из деревни. Я опять ехал на Калмычке, с офицерами. Переход был назначен небольшой, и к обеду вдали забелелись постройки Стопницы.
Когда приободрившийся и подтянувшийся полк входил в местечко, по улицам стояли толпы любопытных. Грязные, оборванные еврейские мальчишки бежали у самых лошадиных ног.
Песенники дружно грянули. Полк прошел по узким, кривым улицам и выстроился на площади перед домом, отведенным под квартиру полковнику, а через час сотни уже были расставлены по квартирам.
ТЕРМОМЕТР
Кровати мальчиков разделял только коврик.
Первым проснулся Толя. Он торопливо сел и торопливо, как лапками, протер согнутыми ручонками глазки, потом глянул. Его глаза были веселые и плутоватые, они дрожали смехом, искрились таким неисчерпаемым запасом выдумок и шалостей, что в комнате посветлело.
Сквозь подернутое морозом окно пробивалось солнце.
Толя оперся о решетку кровати, весь вытянулся и воззрился на брата, как лисица на куропатку. Кожа у него беленькая и прозрачная и вся исчерчена синими жилками, а глазки и ноздри дрожат неудержимым смехом.
Шепчет:
— Игрушка.
Но Игорь солидно спит. Оттопырил круглые, полные щеки, и на переносице морщинка от чуть сдвинутых бровей. Он и во сне серьезный, положительный и не улыбается.
Толя торопливо перекидывает ногу через решетку, слезает на коврик и бежит в одной рубашонке босиком к старому буфету в углу, схватывается за полуотворенную дверцу, и начинается борьба.
Трудно. Острые ребра дверец упираются в колено, шкаф шатается, наклоняясь, того и гляди рухнет и тогда задавит — давно надо бы вынести из детской, да все не соберутся.
Старый шкаф, огромный, потемнелый, много видавший на своем веку, с потрескавшейся фанерой, качается, тяжело и испуганно кряхтя, отваливается к стене и говорит хрипло:
«Дурачок! куда лезешь?.. Мне трудно, я, брат, стар... деда твоего, деда знал... ежели навалюсь, запищать не успеешь...» — и старается ребром дверцы придавить колено, чтоб заставить слезть плута.
Но маленький, напрягая все силенки и показывая из-под рубашонки белое тельце, весь изогнулся, впился в старика и, тоже кряхтя и отдуваясь и цапаясь, ползет все выше, выше.
«Ой, накрою... Ой, упаду...» — качается старик, то приподымаясь, то становясь ножкой на пол, и посуда внутри жалобно позванивает.
Но мальчик стал на выступ, грудкой и раскрасневшейся щекой прилип к верхней дверце и, не глядя, нашаривал ручонкой вверху карниз. Нашарил, уцепился и опять полез, кряхтя. Старик опять зашатался и закряхтел, подымая и опуская на пол ножку.
Мальчик влез наверх, свернулся в пыли и паутине белым комочком, и из-за карниза выглядывал лишь веселый заячий глазок.
В комнате все успокоилось. Старик перестал качаться, кряхтеть и позванивать посудой. Только спящий Игрушка, с серьезным личиком, высоко и неподвижно поднятыми черными тонкими азиатскими бровями, оттопырив губки, тихонько посвистывал носом.
По комнате пронесся не то птичий, не то мышиный писк, и опять смолкло, опять тишина, опять тихонько посвистывает носиком Игрушка.
Игрушка открыл черные без зрачков глаза и, как лежал на спине, не шевелясь, стал смотреть в белый потолок.
За дверью зашлепали мягкие старушечьи шаги.
— Господи Исусе...
Нянька, с обвисшим от старого жира телом и постоянной заботой на лице, как будто думала всегда о чем-то беспокойном, испытующе оглядела комнату и, глянув на пустую кроватку, ахнула:
— А где Толя?
Игрушка, не шевелясь и лежа на спинке, невозмутимо смотрел на потолок.
Нянька, с усилием нагибаясь, заглянула под кроватки, под стол.
— Да где же Толя? Ай ты мне не скажешь?..
Игорь, все такой же серьезный, скупясь на лишнее движение, скосил большие, влажные, с синими белками, глаза и сказал медлительно и серьезно:
— На аэлоплане улетел.
Кто-то фыркнул под потолком и стал давиться тоненьким смехом, должно быть рот затыкал кулаком.
Нянька стала на цыпочки и подняла белобрысые брови:
— Ах ты разбойник!.. Ах ты фортунат ты этакий! Зараз слезай, а то маме расскажу все без всякой жалости!
Из-за карниза, блестя лисьим блеском, выглядывали два шельмоватые глаза.
Нянька поставила стул, с усилием взобралась дрожащими ногами и стала стаскивать разбойника с закачавшегося шкафа.
— Господи, да что это за наказание! Шкаф повалится, сплющит, мокро только будет. Чистое наказание! А выпатрался-то! Весь в пыли да в паутине, хоть в корыто его сейчас сажай. Снимай рубашонку, бесстыдник! Вчерась только рубашонку надела, на, как заделал.
Нянька с трудом оттащила разбойника к кровати, он юркнул и стал взбивать над собой ножонками одеяло.