Николай Николаевич, сморщившись, старался понять: в чем тут дело, о каком мундире говорит Репьев? Но так и не понял, — мигреневой болью вдруг разболелся затылок. А Илья Леонтьевич все продолжал говорить, путано и сложно, — сам себе отвечал на мысли, ворчал и нюхал табак.
А за окном лил и лил дождик на примятую траву, на рыхлые клумбы, — шумел в водосточных трубах.
Николай Николаевич давно уже перестал слушать. «Действительно, ничто другое здесь и не придет в голову человеку, — подумал он, — тоска, мокреть, от самого себя стошнит».
Наконец Анисья внесла самовар, стреляющий искрами из решетки, и вздула лампу над белой скатертью круглого стола. В комнате стало уютнее, — дождь и сырость ушли за окна… Илья Леонтьевич сунул тавлинку в карман и сказал, подымаясь с диванчика:
— Прошу, чем бог послал.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Вторую неделю доживали молодые Смольковы в Репьевке. А дождик, не переставая, лил и лил, — мелкий отвесный. Сырость и скука проникли во все углы репьевского дома. В штукатуренных стенах повсюду торчали гвозди; на диванах, на просторных креслах лежали пыльные связки картин, портретов и книг; под диванами, под ножками кресел стояли заколоченные ящики. В иных комнатах никогда не отворявшиеся окна были так затянуты паутиной, что едва пропускали свет. Странный был этот дом.
Лет пятнадцать тому назад, когда внезапно умерла Марья Аполлосовна, Сонечкина мать, Илья Леонтьевич в безмерном отчаянии решил было навсегда покинуть усадьбу — переехать в город. Картины, книги, вещи были уже упакованы в ящики, — но как-то так вышло, что не переехали. Часть вещей снова поставили на свои места, а часть так и осталась лежать в ящиках и на диванах. Несколько раз Илья Леонтьевич заговаривал с дочерью, что хорошо бы привести дом в порядок, развязывал пачку портретов, задумывался над ними и клал их на старое место. Но сейчас, по случаю приезда молодых, все же прибрали наверху две комнаты — спальню и горенку, где супруги могли без помехи с глазу на глаз проводить время. Супруги время проводили однообразно: вставали поздно и в кроватях кушали остывший чай, спускались вниз только к завтраку, когда Илья Леонтьевич, насуетившийся спозаранку по хозяйству, уже сидел на своем месте — на кожаном диванчике — и поварчмвал в бороду.
После завтрака Сонечка вместе с Анисьей занимались переборкой старых вещей — носильного платья, белья, кружев, лежавших в ящиках огромных комодов. Николай Николаевич бродил без определенного занятия по комнатам, — курил, глядел в окошки или свистал, заложив пальцы в кармашки полосатого коричневого жилета. Илья Леодпъевич уходил соснуть. Затем пили чай. Затем сидели в сумерках, — любимый час Ильи Леонтьевича, когда он, понюхивая табачок, заводил обычно длинную беседу о предметах высоких и отвлеченных. Затем — ужинали и расходились по своим комнатам до следующего утра.
Днем и ночью шумел дождь в водосточных трубах. Николай Николаевич бродил по дому, поглядывал на углы, где висела паутина. Такого уныния он еще не испытывал в жизни. В ожесточенной душе его зрело отчаяние.
— Коленька, может быть, ты почитать что-нибудь хочешь? Вот, я взяла у папы «Вестник Европы», — сказала Сонечка, с тревогой всматриваясь в бледное в сумерках лицо мужа, сидевшего у стола перед недопитым стаканом чая.
— Уволь, пожалуйста, от твоего чтения, — сказал Николай Николаевич. — Твой отец очень странный человек, я нахожу. Да, да, очень странный.
Сонечка положила книгу, села у стола.
— Что случилось, Коленька?
— В том-то и дело, что здесь ровно ничего не случается.
Голос его как-то даже особенно зазвенел. Николай Николаевич взял со стола книгу, раскрыл, закрыл.
— Прислал «Вестник Европы»… Ха, ха… Может быть, мне также четьи минеи надо читать? Я совершенно серьезно начинаю подумывать, не заняться ли искусственным выведением цыплят или, например, поступить в сельские учителя… Из меня бы вышел достойный местный деятель…
Николай Николаевич швырнул «Вестник Европы» под диван, отошел к окну и, сунув пальцы в карманы жилета, засвистел мотивчик:
После того как песенка о папиросочке была спета, Сонечка сказала чуть слышно:
— Я давно заметила, что ты сердишься на папу… Я не знаю, что у вас произошло… Но я знаю — папа нам хочет только добра…
— Папа хочет! — воскликнул Николай Николаевич, с яростью оборачиваясь. — Папа хочет, чтобы я выучился доить коров и так далее. Да-с, это он мне сам вчера заявил в виде аллегории. Папа хочет сделать из меня высокоморального человека, второго Франциска Ассизского… А денег нам на поездку в Париж давать не хочет!..
— Коля!
— Что Коля? От этих — двадцать четыре часа в сутки — разговоров под дождик о душе и всемирной любви меня тошнит и рвет…
Николай Николаевич выпуклыми глазами уставился на Сонечку, — под его взглядом ей стало холодно спине, упало сердце.
— Я раздражен, да-с. Мало того, — я в крайнем возмущении. Только скупые старики и старые, истерические бабы могут разглагольствовать о величии души, о любви в шалашах, о разных Эдипах и прочей омерзительной гадости… Но ты — моя жена, ты не должна способствовать этому жалкому надувательству… Ты должна понять, что я светский человек, а не пастух… Я хочу жить, а не торчать целые дни носом в мокрых окошках… Нам нужны деньги… Мы должны успеть к началу сезона быть в Париже… У меня есть план страшно выиграть в Энгиен в рулетку… В декабре мы должны вернуться в Петербург… Но всяком случае — я должен, я это сделаю, черт возьми!
Он повернулся на каблуках, фыркнул носом и выбежал из столовой. Сонечка осталась сидеть у стола, опустив на кулачок голову. Ею овладело оцепенение, истинная грусть. Твердо и ясно проговорила она те слова, о которых раньше боялась и думать:
— Не любит меня, никогда не любил.
Все это время, с первой встречи со Смольковым в Гнилопятах, жила Сонечка как бы в забытьи, — в ней все было притушено и заглушено. Генеральша — тогда ночью со свечою — нагнала на Сонечку ужас и разбудила любопытство. Смольков использовал его. Сонечка смутно чувствовала, что отношения ее с женихом — а затем с мужем — «совсем не то», но не знала, что же «то», и лишь всеми силами души стремилась наградить Николая Николаевича качествами необыкновенными, прекрасными, возвышенными, и самой быть такою, какою он хотел, чтобы она была.
Минутами ей дико казалось ощущать себя — новую: все в ней было новое, чужое, не пролюбованное — платье, белье, башмаки, движения, голос, запах волос (раньше она думала, что завиваться и душиться — дурно). Бывали минуты, когда в ней поднималось тошненькое отвращение к этому новому существу. Но она повторяла: «Так нужно, так хочет Коленька».
Правда, первая же свадебная ночь едва не окончилась катастрофой. Николай Николаевич, когда их оставили, наконец, вдвоем во флигельке в саду, не говоря ни слава, даже не лаская, только ужасно вдруг побелев, приблизил к Сонечке страшное лицо свое — выпуклые, остекленевшие глаза, трясущиеся губы, — хрустнул зубами и повалился вместе с женой на кружевную постель.
Сонечка молча слабо сопротивлялась. Было так, будто ее убивают. Упала, погасла свеча. Невидимый зверь рвал на ней кружева, зарывался зубами, холодным носом в шею. Кончился этот ужас глубоким обмороком молодой женщины.
Затем прибежала генеральша, поила Сонечку каплями, прикладывала припарки, с кривой усмешечкой, шепотком на ушко спрашивала об ужасном и стыдном.
Николай Николаевич, крайне недовольный всей этой возней с припарками, бродил в саду и громко чихал, так как в эту ночь выпала обильная роса.
В первые дни Сонечка думала, что сойдет с ума от страха и отвращения, — сама себе казалась растоптанной, как кошка, попавшая под колесо. Но вот — с ума не сошла и плакать перестала. Николай Николаевич был весел и даже шутлив, нежны и ласковы — генеральша и генерал.