В день начала войны — 22 июня 1941 года — я окончил роман «Хмурое утро». Готовя к печати всю трилогию, проредактировал первые две части этой эпопеи. Трилогия писалась на протяжении двадцати двух лег. Ее тема — возвращение домой, путь на родину. И то, что последние строки, последние страницы «Хмурого утра» дописывались в-день, когда наша родина была в огне, убеждает меня в том, что путь этого романа — верный.
Оглядываюсь сейчас на два страшных и опустошительных года войны и вижу, что только вера в неиссякаемые силы нашего народа, вера в правильность нашего исторического пути, тяжелого и трудного, справедливого и человеческого пути к великой жизни, только любовь к родине, жаркая боль к ее страданиям, ненависть к врагу — дали силы для борьбы и для победы. Я верил в нашу победу даже в самые трудные дни октября — ноября 1941 года. И тогда в Зименках (недалеко от г. Горького, на берегу Волги) начал драматическую повесть «Иван Грозный». Она была моим ответом на унижения, которым немцы подвергли мою родину. Я вызвал из небытия к жизни великую страстную русскую душу — Ивана Грозного, чтобы вооружить свою «рассвирепевшую совесть». Работая над пьесой, я продолжал публиковать статьи; из них наибольший резонанс получили: «Что мы защищаем», «Родина», «Кровь народа». Статьи, опубликованные в газетах за время войны, собраны в два сборника. Первую часть «Грозного», «Орел и Орлица», я закончил в феврале сорок второго года, вторую — «Трудные годы» — в апреле сорок третьего года. Помимо этого, были написаны «Рассказы Ивана Сударева» и другие…
ПОВЕСТИ и РАССКАЗЫ
СТАРАЯ БАШНЯ
1
Гости, положив руки на круглый стол, внимательно слушали хозяина дома — инженера Бубнова, седая борода которого казалась розовой от красного абажура висячей лампы.
— Завод наш, милые мои, — рассказывал Бубнов, — самый старый на Урале: при Петре Первом построен главный корпус и домна, которую еще тогда окрестили Матреной.
Владельцы, князья Пышковы, жили в правом крыле корпуса и, так как в те времена никто не мог считать себя безопасным от набегов диких башкир, построили посреди озера на острове сторожевую башню в два этажа с подвалами для пороха и казематами и впоследствии только надстроили третий этаж, утвердив на нем часы, белый циферблат которых вы видите до сих пор в ясную погоду.
Привольно и богато жилось князьям, и ежегодно устраивали они рабочим и простому народу пир; зажигали тогда по окнам плошки, на дворе разбивали столы с мясом, хлебом и пивом, и всю ночь горели кругом бочки, налитые смолой.
Молодежь пела песни и плясала под музыку, а после ужина сам князь выходил в круг отхватить «русскую» с фабричной красоткой.
В один страшный для России год, как раз во время пира, подул с озера сильный ветер, и все услышали, как часто и гулко звонили часы… Князь, который только что собирался присесть, чтобы выкинуть невиданное колено, остановился. Замотал головой и упал на лицо, мертвый. Полил сильный дождь, переполнил бочки, и смола, треща огнем, поплыла поверх воды, поджигая деревья и службы… Озеро с ревом хлестало через плотину черные волны. В этот час пришла на завод чума и косила людей не переставая, а часы звонили всю ночь. Погиб народ, перемерли все владельцы, иные здесь, иные в столицах, где даже царских чертогов не побоялась черная смерть. Завод отошел к опеке.
Часы с тех пор бросили заводить, боялись даже подъезжать к башне, и, странная вещь, перед несчастьем каждый раз звонит часовой колокол ровно три раза. Таково предание. Вы всматривались когда-нибудь с циферблат — стрелки показывают три?
Учительница Лялина вздрогнула и посмотрела в окно, отчего и без того большие глаза ее стали круглые и темные. К ней наклонился молодой инженер Труба, спрашивая тихо:
— Вы боитесь?
— Не знаю, — ответила учительница, покраснела и сморщила губы.
Инженер Труба недавно приехал из Петербурга и был совсем новый, не похожий на заводского техника, например — Петрова, у которого нос, как у писаря, курносый, пахнет табаком и зеленые щелки — глаза, или на лесопромышленника Лаптева.
Лесопромышленник Лаптев всегда молчит, а когда ехал однажды на пароходе по Белой и увидал свои собственные плоты, притворился, будто не видит, чьи они, и принялся кричать в рупор:
— Эй, слуша-а-ай, чьи плоты-те…
Ему ответили, что — «Лаптева плоты-те», тогда он обернулся к пассажирам, глазевшим на берега, показал сам на себя большим пальцем и сказал степенно:
— Мои плоты-те.
С тех пор его повсюду зовут: «Плоты-те», и он на это обижается.
Бубнов, довольный, что развлек гостей, посматривал ласковыми своими из-под седых бровей глазами, а Труба встал на стул и, раскачиваясь, молвил:
— Дон, дон, дон, звонит привидение на башне: я отправляюсь туда и говорю: «Милостивый государь мой, вы не имеете права пугать добрых людей, не угодно ли вам пройтись со мной к почтенному нашему патрону Иерониму Ивановичу Бубнову, там вас научат, как вести себя, и угостят доброй облепихой…»
Труба один громко захохотал, взъерошив светлые усы, остальные гости молчали, глядя на него с неодобрением… Труба добавил, спрыгивая со стула:
— Честное слово, пойду туда, я не шучу.
— Побоитесь, — сказал техник злобно, а лесопромышленник Лаптев, сделав в воздухе пальцами жест, крякнул и ничего не сказал.
— Эх вы, господа, трусы, — весело молвил Труба, открыл крышку рояля и заиграл стоя…
— Спойте, — попросил он учительницу, но она так испуганно отказалась, что он запел сам дребезжащим тенорком романс; Лялина аккомпанировала, а Труба закидывал голову, высовывая кадык из разреза воротника, и ерошил пушистые усы…
С ненавистью глядел техник Петров на этот кадык и уже про себя называл Трубу — петербургской штучкой.
Ненавидел техник потому, что знал — не будет больше учительница играть с ним в крокет в школьном саду и вечером, сидя на крылечке, слушать игру его на гитаре.
Неделю назад все было хорошо, Лялина знала, что он, Петров, влюблен, не противилась этому, а гуляла с ним под руку по полю, где пахла полынь. А теперь она сидит у рояля, чужая, но еще более привлекательная; голые до локтей ее руки отражаются в лакированном дереве; голова качается в такт, и спина, выпрямляясь, выпячивает грудь — выставляется учительница перед заезжей штучкой. Эх!
Так думал техник, кусая губы: «Нашла в кого влюбиться, развратник какой-то. Вот взять бы его да головой об рояль».
Прекратив пение, инженер Труба принялся рассказывать анекдоты, над которыми Лаптев смеялся до слез, вытирая глаза красным фуляром, а Лялина краснела, повторяя: «что это, право»; потом описывал студенческую жизнь в Петербурге… Глядя рассказчику в рот, представляла Лялина свой фабричный двор, сырой и ржавый, с керосиновым фонарем посредине, у которого по ночам стоит в тулупе сторож, колотя спросонок в колотушку. От сопоставления всего этого с Петербургом становилось еще веселее и возбужденнее; а техник молчал и курил, зло подшмыгивая носом.
Около полуночи хозяин Бубнов задремал в кресле, улыбаясь во сне какому-то последнему слову, сказанному Трубой, или своим воспоминаниям, и гости тихо разошлись.
Труба пошел провожать учительницу, на крыльце мимо них, махая тросточкой, проскользнул техник, говоря:
— Желаю приятно прогуляться, да по сторонам оглядываться, а то у нас, того гляди, и камнем по башке закатят.
— Дурак! — тихо сказал Труба и, крепко прижав к себе локоть учительницы, зашагал с ней в ногу, в темноте нащупывая палкой дорогу.
— Вы верите в башню? — спросил он тихо и нежно, будто говорил о другом.
— Не знаю, — отвечала Лялина, — но иногда, когда хожу вечером одна, мне страшно.
Быстро сойдя под горку, они вступили на плотину, о которую сонно плескалась вода, а по черной ее поверхности зыбился багрово-красный столб — отсвет горящего под домной огня; вокруг же было сыро и тихо.
Лялина остановилась и, касаясь плечом своего спутника, молвила боязливо: