— Отвори, пожалуйста, говорю — барин приехал.
— Барин?
— Налымов, слышь, — озябнув и подпрыгивая, кричит ямщик, — молодой барин…
Через порог, нагибаясь, ступает Налымов в мокром чапане, поверх шапки его обмотан оренбургский платок, бритые щеки втянуты, и на глазах словно тень.
Глебушка, тряся головой и торопясь, снимает ча-пан, развязывает платок и, глядя на худого, в черном сюртуке барина, целует руку его.
— Ах, зачем ты! — Налымов опускается в кресло и, скрестив пальцы, говорит, закрывая глаза: — Не ждал меня, наверно; вот и увиделись; не узнал?
— Батюшка, как узнать, маленьким вас отсюда увезли.
— А вот и приехал, навсегда… Одни мы теперь с тобой, Глебушка, больше нет в живых никого.
Старый камердинер, заложив руки назад, стоит у притолоки.
— Нельзя вам здесь оставаться, — говорит он, — в село уезжайте. Не живут здесь Налымовы, помирают нехорошей смертью.
Тонкие губы Налымова улыбаются, а лицо остается печальным.
— Мне все равно, недолго проживу, — отвечает он. На скулах у него выступают розовые пятна, и, сдерживаясь, он глухо кашляет, без сил опуская руки.
— Нет, уезжайте, нельзя здесь сегодня ночевать. Вам, может быть, неведомо, а мне великий грех, если случится что, — повторяет Глебушка.
— О чем ты говоришь?
— О бабке вашей, Анфисе, ее сегодня ждем. Налымов быстро открыл глаза, пытливо и со страхом вглядываясь в старика.
— Расскажи, я ничего о ней не слышал такого. Глебушка пожевал, оглянулся в темный коридор и притворил дверь.
— Раз дедушка ваш, Семен Семенович, позвал меня и говорит: «Затопи, Глебка, камин, скучно мне!» — а сам все прислушивается.
Я лучинки ломаю, громыхаю вьюшками, а он мне: «Постой, постой, не стучи!» И с лица белый. «Это, — говорю я ему, — батюшка барин, птица кричит ночная». А он: «Дурак, молчи», да как закричит: «Отгони ее от окна!»
Соломы я в камин подкинул, вышел потихоньку, прикорнул за дверью, а сам трясусь. Вдруг барин, слышу, говорить начал: «Не виноват, не виноват, отпусти меня… Уйди…» Да все громче да чаще… И замолчал; да как заревет и грохнулся… Побежал я в людские, взбаламутил народ. Вошли мы в спальню, — на кровати барин лежит — мертвый. Окно раскрыто, дождик в него так и хлещет… А в саду сова кричит — вот тут-то мы и ахнули… Сова-то на человеческий голос кричала…
— Не понимаю я, Глебушка, к чему все говоришь; ну, померли, и мы умрем с тобой.
Глебушка переступил с ноги на ногу и продолжал рассказ:
— Дедушка ваш, Семен Семенович, женились пожилых лет и взяли первую в губернии красавицу — Анфису. Думали, от этого в дому у нас веселее станет; а вышло по-иному. Стал Семен Семеныч сомневаться — не выйдет ли душе его через такую молодую жену изъяна. Бывало, вечером сядет в библиотеке и глядит в божественную книгу, я у двери со щипцами дремлю; крикнет — подойду, сниму светильню. Жалко мне его тогда было — ну что он в книге прочтет, пуще только расстроится. А стукнет полночь, поднимет он голову, глаза красные. «Что, говорит, Глеб, поздно?» — «Поздно, говорю, пожалуйте спать, барыня давно легли». Он и пойдет по зале к Анфисиной спальне. Станет у двери, лицо ладонью сожмет и, будто оторвали его с мясом, уйдет в кабинет. «Господи, говорит, видишь — борюсь я с соблазном». А барыне Анфисе спать одной тоже очень скучно.
— Что ты говоришь, Глебушка, у Анфисы дети были, она мне родная бабка.
— Нет, у брата Михаилы Семеновича дети были, а Анфиса как девица жила… Прошло таким-то порядком немало времени; барин уж на человека не похож, высох весь и, как услышит — жена идет, так весь и затрясется. А матушка Анфиса все песни пела вечером на окошке.
Приехал раз под осень племянник, — гусар, Александр Налымов; боже мой, шум какой поднялся. Мундир у него красный, на голове повязка (ранен был где-то); ходит, усы крутит, и, как на женщину поглядит, так глаза у него и выкатятся. Семен Семеныч сразу же задумался: очень уж Анфиса стала и хороша и весела. Весь день, весь день, то в саду, то на клавикордах, а гусар к ней как пришился. Увидит Семена Семеныча, по плечу ударит: «Ну что, говорит, дядюшка, повоюем еще». Недели не прошло — Семен Семеныч вечером и говорит мне: «Идем в сад». Пошли. Пробрались к Анфисиному окну, он опять говорит: «Лезь на дерево, смотри». Взобрался я на осину, ветки раздвинул, гляжу — перед зеркалом сидит гусар; мундир у него расстегнут, волоса взлохмачены, а матушка Анфиса в рубашке одной стоит перед ним как во сне. Схватил он ее, притянул к себе, лицо она руками закрыла… Тут у меня в глазах помутилось, скользнул на траву, а барин спрашивает: «Там они, там?..» Вдруг гусар выглянул в окно, и свет в комнате потух… Мы побежали, и когда в залу вошли, под люстрой стоял гусар, подбоченясь, как черт.
Семен Семеныч кинулся на него, а он отстранился и громко сказал: «Отстаньте, дяденька, я пришел сказать, что ваша жена распутница… Сейчас, пригласив меня, как родственника, в свои покои, хотела надругаться над вашей сединой, предлагая гнусное сожительство. Вот!»
Тут он повернулся на каблуках и вышел, звеня шпорами. Семен Семенович схватился за голову, побежал к жениной спальне, дернул дверь, и увидали мы, как Анфиса вскочила на окно, оглянулась на мужа и прыгнула вниз. «Лови ее! Держи ее!» — кричал Семен Семенович. Побежали мы за Анфисой… Думали — убилась. Глядим — она уже к пруду летит… Не успели! И так ее в пруду не нашли. Глубоко там очень, омута…
Голос Глебушки сорвался; Налымов слушал, как хлестали ветви и выло в трубе.
— Неспокойная ее душа, — окончил Глебушка, — всех Налымовых увела за собой; то птицей прикинется, то мышью, а то приходит в своем виде. И вы приметьте — случилось это в нынешнюю ночь.
— Может быть, все это и правда, — сказал Налымов. — А ты видел ее, Глебушка?
— Да, сегодня перед вами кричала.
Налымов, улыбаясь, поднялся с трудом и, гладя старика по волосам, прижал, сколько было силы, к груди и поцеловал.
— Я все-таки не поеду отсюда, на что ей такого, ссе равно скоро умру; устал я очень, уступи мне постель на сегодня, милый Глебушка! — И, ослабев, он снял сюртук и лег, тяжело дыша.
Глебушка зажег лампады перед киотом, прилепил свечу и стал, опускаясь на колени, молиться, касаясь лицом пола. «Спаси его и помилуй, лучше мне умереть, коли нужно, — с радостью предам мой дух; и ее злое сердце успокой, отведи руку». Потом Глебушка лег у двери на кошме.
Налымов знал, что за стеной уже давно стоит Анфиса. Снаружи по стеклу провела она костяной рукой, и, словно изваянное, лицо ее вглядывалось сквозь закрытые веки.
«Вот ты и пришла, — подумал Налымов, — не мучай меня, войди!»
С трудом хотят разомкнуться губы ее, и мокрая ветвь ударяет по лицу, отчего стекают капли по щеке, как слезы. Лежа на спине, со сложенными руками, холодеет Налымов, просит ее войти, думая, что она успокоит.
И вот Анфиса уже по эту сторону стекла, подхватывает платье, ложится, неспешно овладевая его телом. Твердая рука ее на его шее, и Налымов говорит: «Простишь ли, милая, я последний?»
Медленно наклоняясь над ним, открывает Анфиса глаза, и их прозрачную глубину видит Налымов, отделяясь от ненужной постели, чувствуя радость прощенья и любви.
Порывом ветер разбивает стекло, мокрый и темный проносится по комнате, гася лампады, и Глебушка, со стоном приподнявшись, зовет:
— Барин, батюшка, отгони ее!..
ОДНАЖДЫ НОЧЬЮ
Перед пылающим камином сидел в нижнем белье, подняв острые колени, Иван Балясный и для развлечения глядел на кончик утиного своего носа то правым глазом, закрыв левый, то наоборот.
«А вот бы суметь расставить так глаза, — подумал он, — чтобы можно видеть то, что направо, и то, что налево, сразу. Во было бы забавно…»
Вспомнив, что он не один в комнате, он нахмурил лоб и спросил сурово:
— Что ж ты молчишь, рассказывай…
У двери стоял старый мельник, держа шапку у живота. Огонь камина, когда обрушивалось полено, освещал всю седую его бороду, глубокие морщины на лице и выцветшие глаза, умильно обращенные на барина.