— Ох, баба как воет, проклятая… Не открывая глаз, тетушка кивнула.
Нелегко досталась ей вчерашняя история; Настя, подслушав у дверей Николушкино заявление, ворвалась, как зверь, в сундучную комнату. Николушка при виде ее блестевших глаз потерял присутствие духа и вдруг, обернувшись к тетушке, всхлипнул:
— Вот видите!
Тогда Настя ударила его кулаком по лицу и вцепилась в волосы. Николушка плюнул на нее, махал руками, тетушка самоотверженно проникла между враждующими — и ей попало; прибежавший Африкан Ильич оторвал Настю от Николушки и унес, и она кричала: «Я твоей шлюхе прическу поправлю». Николушка, мотаясь головой то на тетушкином плече, то на жилете Африкана Ильича, снова рассказал историю своей пропащей жизни… Его отпоили водкой. Далеко за полночь слышны были в старом дому всхлипывания, порой дикие вскрики и монотонный голос отчитывающей тетушки. В тот же вечер Машутка, несмотря на страх к привидениям, бегала под поповское окно и рассказывала потом на кухне, что поп Иван без подрясника, в подштанниках, ходил, как журавль, по горнице и все чего-то бубнил, а Раечка горько плакала, спрятав лицо в подушку.
Рано поутру тетушка пошла к попу Ивану, но он уже усаживал Раису в старенький тарантас и, холодно объяснив Анне Михайловне безнравственность ее племянника, зачмокал на мерина и уехал, вея, как флюгером, оторванной полой шляпы.
Тетушка побрела домой, оглядываясь на уезжающих, и вдруг заметила, как навстречу им из-под плотины вылез Николушка и замахал картузом. Поп Иван, привстав, хлестал лошадь. Раечка потянулась было из тележки, но, прижатая поповской рукой, закрылась платочком. От всех этих переживаний у тетушки сделалась мигрень.
Сдвигая с глаз компресс, Анна Михайловна проговорила слабым голосом:
— Грех Ждать награды от людей, друг мой, но все-таки обидно, — уж очень он неблагодарный…
— Н-да, — сказал Африкан Ильич, — племянничек ваш действительно — пенкосниматель…
— Подумайте — во всем обвиняет меня… И Настя на меня сердится, будто я его с Раисой сводила…
— Отодрать их обоих, — вот как я это понимаю…
— Ох, нет, только не это, Африкан Ильич.
— А если не драть, так что же?
— Ума не приложу… Вот как вернется батюшка, — пойдите к нему, друг мой, и скажите, что я хочу исповедоваться и в воскресенье, если допустит, приму святое причастие.
Африкан Ильич крякнул, так как был безбожником, но из уважения к тетушке не высказывал своих убеждений. Анна Михайловна опять принялась клевать носом. На черном крыльце пела Василиса все одну и ту же песню. И лучше бы не было этой песни на крещеной Руси.
10
Прошло два дня. В туреневском дому было спокойно, но молчаливо. За столом не засиживались, — быстро расходились по комнатам. Анна Михайловна в доброте своей думала, что Николушкин страстный порыв миновал: действительно, Николушка ходил небритый, угрюмый, опустившийся, и только по внимательным взглядам Настеньки, по кривым ее усмешечкам можно было догадываться, что с Николушкой не все обстоит благополучно…
Так и вышло. К вечеру Николушка надвинул до ушей мягкую фуражку, закурил папироску и вышел из дому. Тетушка спросила — «ты куда?» Он пожал плечами — «так, никуда» — и пошел через плотину на мельницу. Африкан Ильич в это время еще опочивал в сундучной комнате, и тетушку некому было вразумить, что значит — «никуда»; она не приняла даже во внимание, что не более получаса тому назад сама услала Машутку на мельницу за раками, которых мельников брат и дьячок Константин Палыч ловили бреднем в пруду.
В конце плотины, из оврага, поднималась двускатная, покрытая лишаями крыша водяной мельницы. За нею, на лугу, в тени огромных и коряжистых осокорей стояли распряженные воза. Еще подалее — вдоль низкого берега медленно двигались, по колено в воде, дьячок с рыжими развевающимися волосами и — в воде по грудь — мельников брат; тащили бредень и кричали: «Куда же глыбже-то?» — «Лезь, тебе говорят!» — «Да куда же глыбже-то?» — «Лезь, тебе говорят, антихрист»…
Николушка не спеша дошел до мельницы, спустился вниз к водосливу, где по скользким, шелковым от плесени доскам тонким слоем бежала вода; где тяжело и нехотя, все мокрое и почерневшее, в зеленых волосах, скрипя, вертелось водяное колесо; где в зеленоватой полутьме пахло сыростью и дегтем и, сотрясая весь ветхий остов мельницы, скрипели, стучали, крутились деревянные шестерни; где не раз деревенские мальчики, лавливая лягушек на тряпочку, видели сквозь щели мостков, внизу, в омуте, водяного, который сидел на самом дне, ухватив перепончатыми лапами зеленые сваи…
Николушке торопиться было некуда. Он бросил окурок в пену, под колесо, поднялся по шаткой сквозной лесенке наверх, где в луче света крутилась мучная пыль, легко порхали тяжелые жернова, сыпалась пахучая ржаная мука в сусеки, — захватил щепоть муки, растер ее между пальцами и вышел за ворота.
Здесь, на лужку, — кто в траве, кто на разбитом жернове, — сидели мужики, до света еще приехавшие с возами, с помолом. Николушка, сделав строгие глаза, приветствовал их баском: «Здорово, ребята!» Из мужиков кое-кто снял шапку; мельник Пров, старый солдат, сказал приветливо: «Садитесь, баринок», — и подвинулся, уступив на жернове место Николушке…
— Так-то оно было, — продолжал рассказывать Пров, прижимая черным пальцем золу в трубочке, — нельзя счесть — сколько он погубил нашего народу… Вышлет генерал Барятинский войск, и все это войско Шамиль погубит… Сколько наших косточек на этом Кавказе легло, — и-их, братцы мои… Шамиль упорен, а генерал Барятинский еще упорнее: нельзя, говорит, этого допустить, чтобы русский император отступился перед Шамилем.
— Досадно это ему, конечно, сделалось, — сказал один из мужиков, нагнув голову и трогая носок лаптя.
— Ну да, вроде как досадно. Собрал генерал Барятинский огромное войско, обложил Шамиля со всех сторон, — ни ему воды, ни ему пищи: забрался он на самый верх, на гору, с черкесами, и оттуда стреляет, не сдается… Наши поставили лестницы и полезли, и полезли, братцы мои, — одних убьют, другие лезут… Генерал Барятинский стоит внизу, бороду вот таким манером на обе стороны утюжит, ревет: «Не могу допустить русскому оружию позора…»
— Бывают такие задорные, — сказал тот же мужик.
— Долго ли, коротко ли, — вышли у черкесов все снаряды. Тут наши их и осилили. Взошли на гору и видят — стоят черкесы кругом, а посреди их — Шамиль сидит на камне и коран читает. Наши кричат: «Сдавайся!» И что же, брат мой, думаешь — черкесы эти садятся на коней, — сядет, завернется в бурку и прыгает в море. А с той горы ему до моря лететь восемнадцать верст… Ну, тут наши солдатики подоспели, наскочили на Шамиля, скрутили ему руки…
— Все-таки генерал своего добился, — опять сказал тот же мужик.
Николушка сидел на жернове и курил, часто моргая. Дело в том, что он давно уже заметил неподалеку, около возов — Машутку. Она стояла у телеги, подняв колено и упираясь пяткой в спицу колеса, и весело посматривала в сторону Николушки. На ней была прямая — черная кофта с желтой оторочкой, — мода сельца Туренева, — желтый платочек и красная юбочка.
— Н-да-с, — деловито нахмурившись, проговорил Николушка, — ну, прощайте, мужички. — Он лениво поднялся и пошел к возам, расставляя по-кавалерийски ноги.
Машутка глядела на него смеющимися глазами. Он, — будто только что ее увидел, — остановился, покачиваясь: