— Но, пан староста, — возразил Замойский, — Польша не успела еще опомниться, собраться с духом.
В ответ Калинский набросился лично на Замойского с целым потоком острых слов и дерзких мин.
— Вельможный пан Замойский, — начал он, — здесь не польский сеймик, чтобы вести словесную полемику и сражаться языком со шведским государем. Мы такие же поляки и так же заботимся о крае и о его судьбе; видя наше внутреннее и политическое состояние, мы отдались под покровительство Карла-Густава. Бросьте, почтеннейший, все свои пагубные и недобрые советы, которыми вы только доведете до того, что от святого места не останется камня на камне; это значит попросту вводить в обман легковерных иноков. Разве вы можете, почтеннейший, за счет своего Стшельча1 возместить убытки, которые будут нанесены шведскими войсками общине и шляхте во время штурма? Эти убытки, нанесенные уже на много миль вокруг, все будут лежать на вашей совести. Можете ли вы собственными силами прогнать врагов? Что ж, хочется вам разве взять на свою душу кровь стольких людей, когда разъяренные солдаты не будут обращать внимания ни на рясу, ни на возраст, ни на пол? Прибегайте вы, все прочие, к чьему-либо иному совету, не к советам пана Замойского! И торопитесь сговориться, пока швед не пришел в ярость; только сегодня, но не позже, он пойдет навстречу вашему желанию.
— Почтеннейший пан Калинский! — тем же тоном возразил Замойский и хотел уже, кипя гневом, проучить старосту, но приор взял его за руку и перебил:
— Все, что вы говорите, нам давно известно; мы уважаем советы пана Замойского, но главный наш советник Господь Бог и Святая Богоматерь; потому обратите против них свое негодование на наше упорство, если пожелаете. И сами не так очень беспокойтесь о нашем благе.
Калинский несколько понизил тон, стал менее заносчив и, притворившись, будто все было сказано экспромтом, добавил:
— А в таком случае делайте как хотите! Я не хотел напророчить вам несчастий; все равно люди верят им не раньше, как почувствуют. Устраивайте свои дела по-своему, я их не касаюсь и умываю руки…
— Лучше не мойте рук, как Пилат, — сказал Замойский, — а то и провинитесь, как Пилат.
Из-за этих слов едва не вспыхнула еще более ожесточенная ссора, если бы не внезапный стук, раздавшийся у дверей дефиниториума. Появился брат Павел, держа под мышкой старую рясу Кордецкого, которую чинил, а в руке письмо от шведов. Калинский, стоявший у дверей, немедленно перехватил его, а так как письмо не было запечатано, то успел заглянуть в него одним глазком.
— А! — сказал он. — Вероятно, прибыли из-под Кракова орудия или скоро прибудут; вот и письмо вам от Виттемберга.
Действительно, письмо было от главнокомандующего шведских войск, который приказывал сдаться, грозил ослушникам и ручался, что шведы не затевают никакого изменнического подхода на гибель Ченстохова. Кордецкий прочел и задумался, как бы советуясь сам с собою. Он обернулся лицом к паулинам и минуту спустя сказал Калинскому:
— Ведь я давно был склонен к переговорам. Кто виноват, что Миллер по-варварски нарушил их?
— А кто его до этого довел? — спросил Калинский.
— Вероятно, наше смирение, — отвечал Кордецкий.
Стшелеч — родовое имение Замойских.
— Скажите лучше: интриги…
— Пан староста, на кого ты это намекаешь? — опять вскипел Замойский. — Интригуют только шведы и шведские прихвостни.
— Мне нечего здесь больше говорить и делать, — сказал староста, собираясь уходить, — поступайте, как вам лучше, но помните, что Миллер не помилует побежденных, а он должен победить.
С этими словами он ушел, а вслед ему раздался шум и споры, вызванные его речью. Все малодушные настаивали, чтобы приор соглашался на переговоры; он не мог один идти против стольких и, многозначительно взглянув на Замойского, сказал:
— Хорошо, будем вести переговоры. Но хотите ли, чтобы спасая вас, я понапустил сюда лютеров, кальвинов и живших среди них католиков, научившихся от них кощунствовать?
— Да хранит нас Бог от этого несчастья!