— Проходи! Проходи своею дорогой, — сдавленным голосом закричал Кшиштопорский. — С какой стати ты меня преследуешь? Голос-то твой… но вид, но тело иное… Отойди, привидение!
— Не привидение я! О, нет! Я твоя живая жена, раскаянная у порога святыни! Николай! Неужели ты вечно будешь все мстить? Вечно ненавидеть? Вечно искать осуждения? Мало тебе старых грехов, и собственных, и тех, в которые ты ввел меня? Неужели ты хочешь попасть в самую преисподнюю пекла?
— Иди прочь, иди прочь! — все громче, с бешенством, кричал Кшиштопорский. — Ступай себе, не то я буду стрелять.
— Стреляй, о стреляй! Умереть для меня невелика важность!.. Что сделал ты с Ганной, моей внучкой?
— Я? С Ганной? Я?.. А кто тебе… — он не договорил, отошел на несколько шагов и снова вернулся.
— Прочь, шатунья! Прочь, привидение!
— Не пойду! Нет! Буду преследовать, буду мучить тебя, не дам покоя… Ты должен отдать мне Ганну… Не мне, не мне лично, потому что я отреклась от детей и за грехи свои посвятила их Богу, я не достойна растить их и на них радоваться… Не мне, потому что она никогда не узнает, кто я ей… но ему…
— Ему? Его она не жалеет… надо мной же никто не сжалится!
— Никто и не сжалится… ни Бог, ни люди, потому что ты мстителен, как сатана… да и душа у тебя гнилая…
Кшиштопорский засмеялся.
— Сегодня все молились, — продолжала она, — падали ниц… а ты стоял, и молчал, и смеялся… Никто за это не даст тебе ни зернышка жалости, потому что в тебе ее ни к кому не было… Отдай ему Ганну…
— Ему? Чего тебе от меня надо? Прочь, прочь, баба!
— Захотелось сбыть меня? Не пойду… не отступлю ни ночью, ни днем… Отдай ему Ганну, злой старикашка!
Кшиштопорский, доведенный до крайности и на половину лишившись ума, схватился за мушкет… в голове у него все закружилось…
— Я буду стрелять, старуха!
Констанция рассмеялась своим обычным безумным смехом и ушла.
Он остался, весь дрожа, скрежеща зубами и мечась, как в лихорадке. Отец Мелецкий, вернувшийся как раз в эту минуту, застал Кшиштопорского в таком страшном волнении, что не мог понять, что случилось. При виде ксендза тот бросил мушкет, сел и опустил на руки лысую голову….
Все стихло; темная ночь принесла немного успокоения. Ксендз Мелецкий снова ушел на полуночную службу. Кшиштопорский остался и ходил взад и вперед, пылая и полный тревоги. В вое ветра ему все слышалось: "Отдай ему Ганну!.. Отдай ему Ганну!.." Констанция, засев во рву под стеною, повторяла неустанно эти три слова, невыразимо раздражавшие Кшиштопорского.
Как только ксендз Мелецкий вернулся, шляхтич прошел в свою каморку, малое оконце которой было скрыто во рву. Но и здесь, как только засветился огонь в решетчатой щели бойницы, так сейчас появилось в полосе света морщинистое лицо Констанции, которая вскарабкалась вверх по стене, цепляясь за выбоины в кирпичах. Ее угасшие глаза засмеялись, ввалившийся рот открылся, а голос стал повторять ту же песню:
— Отдай ему Ганну!
Кшиштопорский, точно мучимый бесом, разъяренный, схватил в углу самопал, приложился и выстрелил…
Но старухе не трудно было уклониться от выстрела, так что раньше чем дым успел разойтись по коморке, знакомый голос опять повторял:
— Отдай ему Ганну, злодей! Отдай ему Ганну!
XVI
Как швед готовит монахам ужасный расстрел, но христианская любовь обнаруживает измену
Орудия начинали греметь. Шведы, ничем не выдав, что из Кракова подошли крупные, двадцати четырех фунтовые картечницы и кулеврины, лениво стреляли по монастырю, уставив их так, чтобы с Ясной-Горы ничего не было видно, с тем чтобы впоследствии неожиданно открыть гибельный огонь из жерл своих страшных помощниц. Вся надежда Миллера была теперь только на эти орудия, и Вейхард поддерживал его радужные мечты, вертясь около генерала и ручаясь, что монахи сдадутся после первого же выстрела. Миллер молчал с презрением. Вжещевич напрасно, с удвоенным рвением, старался вновь снискать его милость; крутился, забегал вперед, надрывался. Генерал очень равнодушно принимал его заискивания, продолжая считать виновником своих огорчений и разочарований.