Начальствующие сидели на колодах, на обозных тюках, на наскоро сколоченных скамьях. Челядь толкалась здесь же, подавая ужин. Некоторые молча играли в кости и в карты; молчание их прерывалось иногда громкими проклятиями. Пили вкруговую из жбанов и фляг. Вейхард поспевал везде: то здесь шепнет, там улыбнется, подзадорит опьяневших, каждому польстит и, не щадя себя, ухаживал за всеми. Миллер молча посапывал в сторонке: молча, искоса взглянул, когда привели ксендзов и ткнул в них пальцем.
— Назавтра виселица! — крикнул он. — Не хотелось вам мириться, ну так я смету с лица земли это гнездо папистов и идолопоклонников, а вас на смерть!
Блэшинский и Малаховский, подготовленные к такому приговору, не испугались, не просили пощады, не произнесли ни слова. Вейхард глядел на них со злорадством живодера, Садовский с глубоким сожалением, а некоторые игроки только приподнимали головы, чтобы взглянуть, какое впечатление произвел на монахов смертный приговор.
— Написать декрет, — приказал Миллер, — поставить виселицу, а завтра утром пусть их повесят.
Он ждал ответа. Они молчали. Он кипел затаенным гневом, уже прорывавшимся наружу. Несколько поляков, совершенно трезвых, стояли в сторонке, поглядывая друг на друга, и лица их странно изменились. Они пошептались и вышли из шатра.
— Готовьтесь к смерти, — повторил генерал.
— Мы готовы хоть сейчас умереть за веру, за отечество и за короля, — ответил Малаховский.
Входившие поляки в дверях палатки услышали ответ монахов. Миллер махнул рукой.
— Выпроводить их; поставить виселицу, а декрет отправить в монастырь. А так как, может быть, ксендз-настоятель пожелает полюбоваться на зрелище со стен, то поставить виселицу к ним поближе.
Хотя Вейхард постоянно поддакивал Миллеру и натравливал его на самые крайния меры, сам откровенно полагал, что казнь монахов наиболее действенная мера, после которой Ясногорский монастырь должен покориться, чтобы спасти жизнь своих детей, даже Вейхард не смел высказаться за нее на глазах присутствующих, настолько смертный приговор возмутил всех еще не опьяневших до потери сознания.
Когда монахи вышли, первым заговорил князь Хесский, с явным отвращением:
— Такими мерами мы не приобретем друзей для Карла-Густава.
— А сверх того, — прибавил, прохаживаясь взад и вперед, Садовский, — казнь будет нарушением разных обещаний короля, его универсалы обеспечивают неприкосновенность личности…
— Но не личности бунтовщиков! — подхватил Миллер.
— Они священнослужители, — заметил князь Хесский, — а впрочем, — прибавил он, — делайте как хотите, генерал.
Вейхард молчал. Миллер ожидал от него поддержки, но ловкий граф, увидев, что ветер подул в другую сторону, засуетился и ушел под предлогом какого-то спешного распоряжения.
Молча сели все за ужин. Минуту спустя князь Хесский опять совершенно равнодушно буркнул:
— Скажите, генерал, вы действительно имеете намерение повесить этих двух монахов?
— А почему бы нет?
— Я не говорю, что нет, но какая от того будет польза?
— А увидим!
— Столько с нами здесь поляков; все они подневольные союзники, а что же будет после?
— Боимся мы их, что ли?!
— Боимся? Конечно, не боимся; но немного щадить их чувства не мешает.
В ответ Миллер пожал плечами.
— Трусливый сброд, который нужно держать в страхе, — сказал он, — пусть знают, что со шведом шутки плохи.
— О, это они уже наверно знают.
Разговор оборвался, и никто не замолвил больше слова за монахов.
В польском лагере, находившемся посреди шведского, так как Миллер не доверял своим пособникам, известие о смертном приговоре ченстоховским монахам произвело большое впечатление. Под вечер пришли и подтвердили слух полковники, бывшие в палатке Миллера и слышавшие его нервные речи и угрозы.
И без того картина польского лагеря в соединении со шведским была нерадостная и неказистая. Правда, поляки проводили время почти в полном бездействии, так как от участия в осаде Ченстохова отказались с самого начала, а все же вынуждены были дружить с осаждавшими. Они стояли, обреченные на ничегонеделание, сердца же их стремились за стены крепости; почитание Божьей Матери заставляло отдать ей свои силы, а давление извне мешало; приходилось молчать, сложа руки, смотреть на заносчивое издевательство иноверцев над святыней и страдать истерзанной душой, не смея сделать шага. Дни проходили в бесцельных жалобах, догадках, взаимных обвинениях, спорах, нападках на начальство, на которое сваливали всю беду. Одни ежеминутно повторяли оправдательные доводы своей передачи шведам именно потому, что чувствовали упреки совести; другие предавались тоскливому разгулу; третьи, в понуром молчании и опустив головы, равнодушно смотрели на все окружающее. Небольшая горсточка искренно ждала от шведов спасения Польши. Но были и такие, которых одолело большинство; они шли с толпой и, не будучи в силах устоять против численного превосходства и спастись, проклинали самих себя и всех других, и шведов, нисколько не стесняясь, сколько влезло. Меньшинство принадлежало к категории Калинских, которые, как он, тайно ли явно потакали шведам в ожидании повышения по службе и разных личных благ.