Выбрать главу

Первый путь: собрать армию из иностранцев, придать к ним остатки разбитых белых армий, вторгнуться через польскую и румынскую границы в пределы России и начать воевать с красными. Пойти на такое дело можно, только сказав себе: кровь убитых и замученных русских людей я беру на свою совесть. В моей совести нет достаточной емкости, чтобы вмещать в себя чужую кровь.

Второй путь: брать большевиков измором, прикармливая, однако, особенно голодающих. Путь этот так же чреват: 1) увеличением смертности в России, 2) уменьшением сопротивляемости России, как государства. Но твердой уверенности именно в том, что большевистское правительство, охраняемое отборнейшими войсками, и как и всякое правительство, живущее в лучших условиях, чем рядовой обыватель, - будет взято измором раньше, чем выморится население в России, - этой уверенности у меня нет.

Третий путь: признать реальность существования в России правительства, называемого большевистским, признать, что никакого другого правительства ни в России, ни вне России - нет. (Признать это так же, как признать, что за окном свирепая буря, хотя и хочется, стоя у окна, думать, что - майский день.) Признав, делать все, чтобы помочь последнему фазису русской революции пойти в сторону обогащения русской жизни, в сторону извлечения из революции всего доброго и справедливого и утверждения этого добра, в сторону уничтожения всего злого и несправедливого, принесенного той же революцией, и, наконец, в сторону укрепления нашей великодержавности. Я выбираю этот третий путь.

Есть еще четвертый путь, даже и не путь, а путьишко: недавно приехал из Парижа молодой писатель и прямо с вокзала пришел ко мне. "Ну как, скоро, видимо, конец, - сказал он мне, и в его заблестевших глазах скользнул знакомый призрачный огонек парижского сумасшествия. - У нас (то есть в Париже) говорят, что скоро большевикам конец". Я стал говорить ему приблизительно о тех же трех путях. Он сморщился, как от дурного запаха.

- С большевиками я не примирюсь никогда.

- А если их признают?

- Герцен же сидел пятнадцать лет за границей. И я буду ждать, когда они падут, но в Россию не вернусь.

Когда же он узнал, что мой фельетон напечатан в "Накануне", он буквально без шапки, оставив у меня в комнате шляпу и трость, выбежал от меня, и я догнал его уже на лестнице, чтобы передать шляпу и трость. Он бежал, как от зараженного чумой.

Четвертый путь, разумеется, - безопасный, чистоплотный, тихий, - но это, к сожалению, в наше время путь устрицы, не человека. Герцен жил не в изгнании, а в мире, а нам - лезть в подвал. Живьем в подвал - нет!

Итак, Николай Васильевич, я выбрал третий путь. Мне говорят: я соглашаюсь с убийцами. Да, не легко мне было встать на этот, третий путь. За большевиками в прошлом - террор. Война и террор в прошлом. Чтобы их не было в будущем - это уже зависит от нашей общей воли к тому, чтобы с войной и террором покончить навсегда... Я бы очень хотел, чтобы у власти сидели люди, которым нельзя было бы сказать: вы убили.

Но для того, предположим, чтобы посадить этих незапятнанных людей, нужно опять-таки начать с убийств, с войны, с вымаривания голодом и прочее. Порочный круг. И опять я повторяю: я не могу сказать: - я невинен в лившейся русской крови, я чист, на моей совести нет пятен... Все, мы все, скопом, соборно виноваты во всем совершившемся. И совесть меня зовет не лезть в подвал, а ехать в Россию и хоть гвоздик свой собственный, - но вколотить в истрепанный бурями русский корабль. По примеру Петра.

Что касается желаемой политической жизни в России, то в этом я ровно ничего не понимаю: - что лучше для моей родины - учредительное собрание, или король, или что-нибудь иное? Я уверен только в одном, что форма государственной власти в России должна теперь, после четырех лет революции, - вырасти из земли, из самого корня, создаться путем эмпирическим, опытным, - и в этом, в опытном выборе и должны сказаться и народная мудрость, и чаяния народа. Но снова начать с прикладывания к русским зияющим ранам абстрактной, выношенной в кабинетах идеи, невозможно. Слишком много было крови, и опыта, и вивисекции.

[ИЗ ПИСЬМА]

...Вы доставили мне большую радость Вашим письмом. Первое и главное это то, что у вас, живущих в России, нет зла на нас, бежавших. Очень важно и радостно, что мы снова становимся одной семьей. Важно потому, что, как мне кажется, - никогда еще на свете не было так нужно искусство, как в наши дни: в нем залог спасения. Радостно потому, что эмиграции - пора домой. Эмиграция, разумеется, уверяла себя и других, что эмиграция высококультурная вещь, сохранение культуры, неугашение священного огня. Но это так говорилось, а в эмиграции была собачья тоска: - как ни задирались, все же жили из милости, в людях, и думалось, - быть может, вернемся домой, и там примут неласково: - без вас обходились, без вас и обойдемся. Эта тоска и это бездомное чувство вам, очевидно, незнакомы. Признаваться в этом тяжело, но нужно. На чужбине мы ели горький хлеб. В особенности когда остыло безумие гражданской войны, когда глаза понемногу стали видеть вещи жизни, а не призраки, - началась эта бесприютная тоска. Много людей наложило на себя руки. Не знаю - чувствуете ли вы с такой пронзительной остротой, что такое родина, свое солнце над крышей? Должно быть, мы еще очень первобытны, или в нас еще очень много растительного, - и это хорошо, без этого мы были бы просто аллегориями. Пускай наша крыша убогая, но под ней мы живы.

Вот чему мы научились в эмиграции. Большему вряд ли чему по-настоящему мы научились на Западе. Европа не живет, а зализывает раны, рычит и скалится на старые обиды, над шелудивым телом вьются, липнут трупные мухи, - неистовая сволочь, паразиты. Лишь в Германии можно поучиться труду и мужеству. А на запад от Рейна, пожалуй, что и этого нет, - то есть мужества и труда. Деревня пустеет, работать не желают. Города переполнены. В городах скука, одурь и безразличие, пьянство. Это современность, конечно.

Старая культура прекрасна, но это мавзолей: романский, пышный, печальный мавзолей на великом закате, а у подножия - уличная толпа, не помнящая родства, с отшибленной за годы войны памятью, с вылущенной совестью. Культурные, умные французы, - а если француз умен и культурен, то это человеческий образец, - очень понимают это и брезгуют своей республикой. Как это ни странно, но французская высшая интеллигенция в 19 и 20 годах была в большинстве большевиствующей, она с какой-то спокойной печалью готовилась к европейской, в особенности французской революции. Но эта чаша миновала.

К чему это все приведет? Должно быть, все же силы жизни возьмут верх, душевно опустошенное поколение будет сменено более здоровым. Но в жизни Европы решающую роль должна сыграть Россия. Оттуда, из России, должно подуть спасительным забвением смерти. Вы помните очень давнишнее настроение А. А. Блока, когда он сидел дома с выключенным телефоном, - у него было безнадежное уныние бессмыслицы, в каждом лице он видел очертание черепа. Вот так же и в Европе: - заперта дверь и выключен телефон с жизнью.

Я чувствую, как Россия уже преодолела смерть. Действительно - смертию смерть поправ. Если есть в истории Разум, а я верю, что он есть, то все происшедшее в России совершено для спасения мира от безумия сознания смерти. Я понимаю так: - смерть - такая же безусловность, как звездное небо над головой. Так я и должен ее принять, - как безусловность. Но расширенными зрачками, отдав все силы души, глядеть в эту непостигаемую безусловность, - это болезнь. Европа, вообще не привыкшая к безднам, до сих пор не может отвести глаз, душа ее угнетена и мрачна.

Разумеется, все это лишь самые общие очертания, скорее - таково впечатление от Запада, когда поживешь в его городах. Но, может быть, это самая правда и есть: уныние опустошенных душ.