Над городом отгорало видение. В лужах под ногами, на куполах церквей, в стеклах прокатившего по набережной автомобиля еще скользили его последние искры.
Неподалеку жалобно взвизгнул пароходик; он таскался, набитый народом, с берега на берег и, преодолевая течение, лез под мост. Он был плоский и серый, как мокрица, и вдруг так надымил, что Егор Иванович Абозов, глядевший на все это с Николаевского моста, сморщился и отошел от решетки.
И тотчас перед ним остановился одутловатый мальчишка с лотком на голове и, грызя подсолнухи, принялся бессмысленно глядеть [ему] в лицо.
– Ну, что уставился, пошел прочь, – сказал ему Егор Иванович.
Мальчишка тогда упрямо и прочно устроился на кривых ногах, обутых в сапожищи, и плевал семечками прямо уже на пальто. Абозов повернул в другую сторону и пошел на Васильевский остров. Дымы завода затянули закат.
Вдруг в грудь Егору Ивановичу ударился плечом прохожий, извинился и проскочил. Он был в цилиндре, в черном пальто и через несколько шагов обернулся. Егор Иванович увидел круглое дерзкое лицо, синеву под впавшими глазами, маленький рот и знакомое пятнышко на щеке.
– Белокопытов? – проговорил он еще неуверенно. У прохожего расширились и вдруг повеселели серые глаза. Подойдя, он протянул руку в светлой перчатке и сказал:
– Ты? На самом деле Егор Абозов?
– Да. А я тебя тоже насилу узнал. Какая перемена ужасная, то есть хорошая. Ты стал какой-то великолепный. Ты чем занимаешься? Художник? Знаменитый?
– Художник, но еще не знаменит, – ответил Белокопытов, отчеканивая каждое слово.
Егор Иванович глядел на него с умилением. Они были когда-то одноклассники и друзья.
– Я здесь недавно. Третий день брожу по городу и мечтаю. Чудесный город! У меня планы. До чего я рад тебя видеть. Ты мне нужен.
Белокопытов покосился опасливо. Тогда Абозов поспешил рассказать ему, что весною вернулся из ссылки, с партией порвал и здесь, в Петрограде, по делам вполне легальным. Он описывал год жизни в Туруханском крае и туманно и сбивчиво старался объяснить, как у него произошел этот перелом в сознании – и он решил пожертвовать общим делом для своего, личного. Он и сейчас еще не уверен, имеет ли на это право, и во всяком случае должен положить на свое дело все силы, чтобы оправдаться.
Они миновали Академию и медленно шли по Пятой линии. Белокопытов покусывал губы; иногда он не словам друга, а точно своим мыслям в такт ударял тростью об асфальт. Егор Иванович спросил осторожно:
– Я тебя задерживаю, ты занят, неотложное дело какое-нибудь?
– Дела? О нет. Я еще не собираюсь сделаться буржуа.
Белокопытов поднял руку в дэнтовской перчатке, развел пальцами, поправил белую гвоздику в петлице.
– У меня сорок минут свободного времени. Я гуляю. Говори, что ты от меня хочешь. А вот кстати и кабачок. Заходи.
Он коснулся края цилиндра, чтобы надвинуть его немного набекрень, и первый вошел в дверь кабачка, что на Пятой линии.
Они сели у тлеющего камина, за столик под газовой лампой. За спиной Белокопытова было цветное окно с изображением рыцарей, летящих птиц и облаков над водой. Полная девушка принесла две кружки с пивом. Белокопытов спокойно оглядел ее лицо, шею и стан. У нее на глазах показались слезы: «Давно не заходили к нам», – проговорила она и, отвернувшись, медленно ушла.
Он засмеялся и погрузил губы в пивную пену, затем откинулся на стульчик, тронул блестящий пробор и сказал:
– Я слушаю.
Абозов даже вздохнул, так внимательно следил за движениями друга. «Артист, артист, – подумал он, – ловкач», – и вдруг спросил:
– Николай, ты веришь в русский народ?
– Не понимаю.
– В Россию, в русский народ веришь?
– У меня был один знакомый, после второй бутылки вина он говорил, что не верит в Шпалерную.
Егор Иванович засмеялся и покачал головой.
– С тобой трудно будет столковаться. Правда, я одичал сильно. Ты попробуй не придираться.
– Форма, форма, друг мой, важна, – сказал Белокопытов, закуривая сигару, – по-корявому только одни корявые мысли говорятся. А все новое, острое ищет себе такую же форму.
– Хорошо. Так вот в чем дело: я написал повесть.
Белокопытов наклонил голову, признавая совершенное. Егор Иванович сильно покраснел, его лицо стало детским и нежным от этого, и, точно в обиде, задрожали губы:
– Я понимаю, тебя это не может волновать. У нас все мелкие чиновники, выгнанные со службы, и сельские учителя пишут повести. А юноши по двадцати лет – стихи. Издать книжку стихов так же мило и приятно, как поехать в Крым или жениться на барышне. Я тоже так писал года четыре в разных провинциальных газетках. Бросил, конечно, это занятие. А за прошлый год в тайге многое случилось во мне самом. Рассказать тебе очень трудно; я лучше тебе опишу один сон. Идет на реке крупный дождик сквозь солнце; пузыри по воде, круги, и радуга играет, – то пропадет, то опояшет все небо. Я раздеваюсь и вхожу в воду, а дна нет; глубина такая же, как в небе, и облака и радуга внизу. Я опускаюсь все глубже и плыву на тот берег и самого себя вижу под водой, вижу, как двигаю с усилием руками и ногами. А на той стороне посреди поля стоит белый дом со множеством окон. Я переплыл и захожу в него, рад, что все-таки добрался. В комнатах бело, жарко, и мухи звенят о стекла. Душно мне, скучно; я гляжу – по полю тени бегут от облаков. Подхожу к окну и ударяю в форточку. И вдруг она распахивается в темноту, в такой мрак, какого нет на земле. И там полно, сыро, чувствую, как пламень пробегает. И каждый раз после этого сна такое чувство, точно сквозняк идет из сердца прямо туда.
– Ого, да ты молодец, – проговорил Белокопытов. Брови его двигались, как у осы; заложив сигару в угол рта, он с любопытством теперь осматривал приятеля.
– Не знаю, чем я молодец, только повесть моя хорошая, – сказал Егор Иванович, – я не выдумал ее, а писал, точно мне в ухо диктовали. Подумай – я мужик; деревне нашей лет двести, а как жили при Петре, так все и осталось стоять. Темнота, как в форточке. Сколько же силы должно накопиться? Иногда кажется – душит она меня, забор какой-нибудь хочется своротить.
– Я должен слышать твою повесть, – сказал Белокопытов, трогая фарфоровые пуговки на жилете; дым от сигары стоял облачком над его головой.
Егор Иванович дунул, облачко заколебалось; он спросил:
– Ты хочешь, чтобы я тебе прочел?
– Завтра вечером. Сегодня не хочу. Я могу разволноваться, а мне предстоит сложная беседа с одной женщиной. Я должен быть свежим и остроумным.
Егор Иванович, тяжело облокотясь о стол, сам уже теперь глядел на приятеля, и глаза его становились ясными, точно дикими. Белокопытов завертелся на стуле, бросил сигару:
– Пожалуйста, не обижайся, не горячись, Егор. Все это меня ужасно нервит. Сегодня нельзя. Завтра я соберу нужных людей. Вот моя карточка. Ты придешь в десять часов. Если повесть твоя хороша, это необыкновенно кстати. На днях открылся художественный журнал. Вышла история. Я все тебе потом объясню. Мы должны бороться, у нас есть один козырь, крупнейший. Но нам нужен еще романист, свежий, блестящий, чтобы все газеты сбесились, чтобы это был бум! Прощай!
Белокопытов поднялся, взглянул на часики, плоские, как рубль, бросил мелочь на стол, коротко пожал руку Егору Ивановичу и вышел, постукивая каблучками, прямой, ловкий, изящный.
Абозов остался сидеть за кружкой, подперев голову, поглядывая на визитную карточку с загнутым уголком; на ней было написано старинным шрифтом: «Николай Александрович Белокопытов. Свободный художник. 5 линия, дом 10, мастерская». Огорченная девушка принесла еще кружку, Егор Иванович спросил:
– Вас как зовут?
– Лиза, – ответила она смирно. И вдруг широко улыбнулась, сама не зная отчего.