Действительно, вино ударило в голову Егору Ивановичу, он сидел, согнувшись в кресле, слушал шелест платья, глядел, как пальцы Валентины Васильевны легко касаются то вилки, то салфеточки, то кусочка хлеба, и от ее близости, от света, вина и духов было ему томительно на сердце и горячо.
Валентина Васильевна много, почти жадно ела, это увеличивало ее прелесть. Восковые свечи освещали чудесное, залитое нежным румянцем лицо; открывающиеся при смехе ровные ее зубы грызли редиску; губы и подбородок вздрагивали.
Усмехаясь остроумным сплетням Горина-Савельева, она глядела на свет двенадцати свечей, стоящих перед ней, как лес, и синеватая влага переливалась в ее глазах, все лицо было точно в светящемся тумане, а за голым узким ее плечом на стене гигантский рак протягивал кровавую клешню и усы.
– Нужны все усилия воли и страсти, чтобы проникнуть в самую глубину наслаждения, – проговорила Валентина Васильевна, глядя на свечи и только пальцами коснувшись руки Абозова, – там все как в сновидении. Каждый поцелуй потрясает, как смерть. Этого нельзя передать словами. Когда вы поймете меня, вам захочется жить, как саламандра, в огне. Посмотрите на эти розы.
«Господи, о чем она говорит», – подумал Егор Иванович и увидел на стене изображение севрской вазы, полной бумажных роз, на синей полузадернутой занавеси.
– Волшебные цветы из бумаги, – проговорила Валентина Васильевна, покачивая головой. – Какая тоска, правда? Их писал Сатурнов. Смотрите, как ему смертельно скучно. Так бывает всегда…
– О каком наслаждении вы говорите?.. Вы про что… – неожиданно для себя шепотом спросил Егор Иванович.
– А вы про что? – Она повернулась к нему, и холодные ее глаза стали дикими, жадными, темными. Он придвинулся близко. Она раскрыла губы и засмеялась: – Выпейте вина за «про что». Смешной. Деревенский. Кулик.
Абозов выпил не отрываясь большой стакан красного вина и другой, сейчас же налитый ею. Стены, покрытые рыбами, застреленными оленями, горами тыкв и цветов, дрогнули и поплыли.
Валентина Васильевна крикнула через стол Горину-Савельеву – отчего он вдруг загрустил? Поэт вздохнул, и частые слезы вдруг посыпались из его подведенных глаз.
– Ну что, что случилось? Денег нет опять? – спросила она.
– Да. Но не это самое главное, – ответил он в отчаянии. – Вот кончается еще день. Меня никто не любит. Я хочу, чтобы меня полюбила великанша.
– Ведь это противно, наконец, Володя, становится, – проговорил Сатурнов, в первый раз за весь вечер открывший рот.
– Наляжем на шембертен, зальем горе вином, хи-хи! – восклицал Гнилоедов, сильно кренясь в сторону Белокопытова, чокался с ним, пил и, оставив бокал, схватывал Николая Александровича за жилет, как черт Петрушку. – Не понимаю современных стихов! У меня голова трещит от них. А сам русскому просвещению служу. Выпьем за хозяйку! Кабы не она, не бывать журналу, ничему не бывать!
Голоса, восклицания и смех вдруг смешались и потускнели. Егор Иванович различил насмешливые слова Валентины Васильевны:
– Вы все еще не догадались?
Она держала теперь перед светом узкий бокал, полный вина. Белокопытов кричал ей с того конца стола:
– Издатель «Дэлоса» говорит глупости про медведей!
– Валентина Васильевна, Валентина Васильевна! Мы пьем за Россию, за русский народ, за нутро! – завопил Гнилоедов и, чмокнув красными губами, захохотал, тряся животом стол.
– Господи, как они кричат, – сказала Валентина Васильевна, – молчите! Что за непослушание! Я пью за всех медведей на свете!
Она поднесла бокал и стала пить, медленно закидывая голову, окруженную темными волосами, которые легли, наконец, на ее спину. Потом, поставив бокал, она нагнулась к Абозову и проговорила только для него одного:
– Мне хочется потрудиться над вами. Можно?
Он увидел склоненные ее плечи, кружева и маленькие груди. Волна теплоты коснулась всего его тела. Он ответил, путаясь и шепелявя:
– Делайте все что хотите со мной. Вы необычайный человек. Я, должно быть, схожу с ума…
Сейчас же она спросила почти строго:
– Хотите содовой воды?
Тогда он схватил ее руку и, задыхаясь, стал целовать.
Она вырвалась, проговорив:
– Пустите же!
Егор Иванович поднялся, покачнулся и вышел в гостиную.
– Пропал, погиб, ужасно! – повторил он и в изнеможении прилег на сомье, ткнувшись лицом в подушку. От нее исходил все тот же одуряющий, сумасшедший запах. «Жить нельзя. Сейчас же прыгнуть в окошко», – подумал он и не мог пошевелиться. В столовой голос Сатурнова проскрипел:
– Готово дело, хы-хы!
Тогда в дверях появился Белокопытов. Не спеша, закурив папироску, он присел на сомье, похлопал себя по коленке и проговорил:
– Хорош!
– Коля, милый, что я наделал! Какой ужас!
– Хорош! – с удовольствием повторил Белокопытов.
Тогда Егор Иванович вскочил и, тряся друга своего за плечо, стал спрашивать, простит ли его Валентина Васильевна и вообще можно ли теперь остаться жить после глупостей, которые он наговорил, и грубиянства.
– Извиниться, конечно, необходимо; другое дело, простит ли она, – сказал Белокопытов. – Я предупреждаю тебя, Егор, ты взял какой-то странный тон. Первый раз в доме, хватаешь за руки, лезешь со своей рожей под самый нос хозяйки, и тебе приходится говорить: «Пустите же!» Что это такое! Если ты не хочешь со мной ссориться и вообще вылететь из «Дэлоса» к чертям, – держи себя скромнее.
Егор Иванович откусил ноготь и смолчал. В столовой зашумели стульями, и вошла Валентина Васильевна. Лицо у нее было совсем спокойное. Абозов подошел к ней и, глядя под ноги вкось, сказал, чтобы она простила. Он ожидал молчания, она же взяла его под руку и проговорила нежно и ласково:
– За что прощать? Вы что-нибудь разбили? Садитесь и рассказывайте, в чем виноваты.
И сейчас же, не дожидаясь его ответа, подошла к роялю и заиграла с Гориным-Савельевым в четыре руки.
12
В конце сентября подули морские ветра, и город закрылся облаками; они летели с моря, из гнилого угла, цеплялись за крыши и трубы и ложились на улицах. Дождь струился по стенам домов, шумел в водосточных трубах, наливая полные кадки, и мутной завесой стоял перед окнами. С двух часов зажигали фонари, и они светились, как фосфорические яйца. От дождя и тумана отсырело все – кожуха извозчиков, городовые в плащах, углы квартир; из подвалов и мелочных лавочек пахло прелью.
Наступило время выездов, вечеров, концертов и парадных спектаклей. У романиста Норкина два раза уже собирались ужинать. Игнатий Ливии дал по поводу своей новой пьесы шестнадцать интервью, и во всем известном журнальчике писали, как он живет и работает и сколько у него детей. Возобновилась полемика между Ч. из «Речи» и Р. из «Нового времени», причем Р., неожиданно для всех, открыто объявил себя врагом всего хорошего и честного, прибавив при этом такие подробности из своей частной жизни, что в клубе присяжных поверенных вынесли решительную резолюцию и сделали сбор в пользу евреев.
Затем в ресторане «Капернаум» натуралист-писатель Правдин облил горячим кофием другого натуралиста, Мордыкина, и разорвал на нем жилет. Словом, сезон двинулся полным ходом. О «Дэлосе» говорили много, но уже не так горячо. Второе редакционное заседание откладывалось, и только несколько поэтов-мистиков огорчалось, что, кажется, снова им негде будет печатать свои стихи.
Егор Иванович проживал на Песках, в том же доме, где и Марья Никаноровна, но только этажом ниже, в двух комнатках. Из денег, полученных за повесть, он заплатил долги, справил себе одежду и зимнее, накупил книг, и у него еще оставалось рублей пятьсот.