— Не болен ли он? — спросила грустным тоном Мизя, идя к дверям.
Тут сцена изменилась. Граф почувствовал необходимость ответить вдруг разом Альфреду и поразить уходившую дочь. Он окончательно взбесился, схватил Мизю за руку и вспыльчиво закричал:
— Что ты бредишь, Альфред, какого приятеля?
— Так точно, приятеля, милый дядюшка.
— Человека…
— Весьма уважаемого и образованного человека, который был со мной всюду в первых гостиных. Да, дорогой дядюшка, нынче никто не отдает предпочтения исключительно только происхождению.
Невозможно было сказать вещи страшнее, жестче и откровеннее. Открытые уста графа вдруг замкнулись, губы сжались, он посинел, побледнел и, окинув взглядом Альфреда, произнес:
— Всякий — господин своего убеждения и поступков. Ты, милостивый государь, пан граф, можешь дружиться с кем тебе угодно, жить, с кем тебе нравится, верить в то, во что приказывают тебе суемудрые головы, я же держусь старых обычаев и веры. Un manant est un manant, un vilain, s'il n'est pas pis,[3] - последние слова он договорил с гневом, отвернулся и отошел.
Альфред замолчал.
— Тот человек, — шепнул он потом Мизе, — так деликатен, что не смел прямо войти, хотя я и просил его, но прежде просил меня спросить дядю, позволит ли он ему представиться и благодарить его.
— Слышишь, папа! — воскликнула Мизя, повторяя почти с досадой слова Альфреда. — Право, я не узнаю тебя, папа! Я иду его просить сюда.
— Как хочешь, — с гневом проворчал отец и подвинулся к балкону, как бы уходя.
Двери отворились, и спустя минуту Мизя возвратилась, ведя за собой бедного Евстафия.
В сенях уже начался было у них смелый и живой разговор, но при виде графа, который стоял нахмурившись и приняв строгий вид, вошедший не знал, что делать. Альфред поспешил к нему на помощь, в нескольких словах изъявил его признательность графу, который стоял, как немой, пожирая взглядом человека, приезд которого делался для него тягостью. Взоры всех обращены были на Бондарчука, все удивлялись благородной осанке, прекрасной наружности и тому выражению силы и мужества, которые его отличали, только необыкновенная бледность покрывала его лицо в эту минуту.
Граф вышел на балкон, оттуда он мог слышать разговор, а свидетелем его быть не хотел.
Освобожденные от стеснительного его присутствия, Мизя и Альфред начали живой разговор, стараясь вовлечь в него и Бондарчука, чтобы придать ему потерянную при входе смелость, но напрасно. Сознание своего положения, еще не изглаженного своего рабства, какая-то душевная скорбь сковали язык Евстафия. Граф напрасно напрягал слух, чтобы услышать хотя одно его слово. Наконец Альфред умышленно обратился к нему с таким вопросом, который требовал непременного ответа. Разговор шел по-французски. Евстафий на том же языке правильно, чисто начал объясняться.
Изумление графа было очень велико. Если бы Евстафий заговорил по-китайски, по-гречески или на другом каком-нибудь редком языке, граф не так бы удивился этому.
— Мужик говорит по-французски! Это что-то такое неслыханное, необычайное. Говорит по-французски! — сказал про себя граф. — Говорит, и хорошо! Это слишком! А, понимаю, — и он усмехнулся горько, грустно и гневно.
Приятный, милый звук голоса сироты поразил Мизю, взволнованный его голос показался ей звучнее обыкновенного, она посмотрела на него с состраданием и подумала: "Бедный, бедный человек!"
Альфред разделял ее мысль.
Стали подавать чай, а граф не возвращался с балкона, раздосадованный, как ребенок, он не знал, что придумать. Войти — значило признать себя побежденным, не войти — могло показаться странным. Он стал на пороге, не зная еще сам, что делать. Его занимала развязка вопроса, как поступить с Евстафием? Вид приезжего, а еще более прелесть французского разговора совершенно изменили мысли графа, выражения Альфреда о приятеле также сильно подействовали на него. С чего же начать? С чего начать?
— Qu'il aille se faire pendre ailleurs,[4] - сказал он с досадой, — не хочу его.
И, немного подумав, продолжал:
— А ведь он мог бы быть полезным?.. Ну, да там увидим. Но если он при мне захочет сесть? Этого быть не может! Да нет! Говорит по-французски, значит, после этого уже все может быть! Убирался бы к черту! Ah, quelle perplexité!
Между тем разговор продолжался и делался все свободнее, заговорили о балах, данных австрийским посольством, Евстафий помогал Альфреду в рассказах. Граф кусал себе губы.