— Евстафий, о чем ты думаешь? Не сердишься ли ты?
Евстафий, окинув быстрым взором вопрошавшего, отвечал со вздохом и горькой улыбкой:
— А, пан граф, можно ли так шутить? Могу ли я сердиться?
— Ты снова предаешься своей дурной привычке?
— Быть может, пан граф.
Слово это "пан граф" выговорено было с таким ударением, что уже очевидно становилось колкостью и даже насмешкой.
— Ах, милый Евстафий, оставь в покое мой титул! — сказал граф хладнокровно. — Знаю очень хорошо, что значит это в твоих устах.
— Оно означает только выражение почтения, которое я к вам питаю.
— Ну нет, милый Евстафий, меня ведь не легко вывести из терпения, дай мне руку и заключим мировую.
Проговорив эти слова, граф протянул свою руку Евстафию, но тот, подавая свою, медленно и низко кланяясь, произнес:
— Может ли пан дотрагиваться до руки такого простого человека, как я?
— Опять колкость и шутки! Неужели ты все еще не можешь простить мне нескольких слов, сказанных безрассудно, опрометчиво, но которые, к сожалению, так глубоко уязвили тебя. Клянусь тебе, это в последний раз, и прошу вторично прощения. Постараюсь быть постоянно осторожным и не говорить тебе всего, что у меня на душе, чтобы опять какое-нибудь свободное, приятельское доверие не оскорбило тебя чем-нибудь. Зная меня хорошо, ты знаешь также, что я нисколько не разделяю мнения, по которому одному классу людей отдается все, а другому — ничего. Извини же!.. Ведь только одно слово.
— А это одно слово очень оскорбительно! — вздохнув, отвечал Евстафий.
— Но забудь же о нем! Ведь я же не вспоминаю того, что ты мне на него ответил, хотя имел бы тоже полное право сердиться за твой ответ. Право, помиримся, милый Евстафий!
Наконец последний взглянул на него полными слез глазами, подал ему руку и сказал:
— Могу ли я и в самом деле сердиться! Я тебе так много обязан! Твоим же старанием выведенный из пределов моего звания, мог ли я забыть хоть на минуту, какая преграда нас разделяет! Напрасно и напрасно хотели бы мы сблизиться, одно слово разъединяет нас. Извини же меня, и да будет мир и конец всему.
Евстафий тяжко вздохнул, посмотрев на Альфреда, который окинул его холодным, но кротким взором.
— Сядь, — сказал Альфред, — сядь, успокойся, не сердись, и не будем более об этом говорить.
— Не говорить — невозможно! Одно слово мне все напомнило, а скорое возвращение на родину мучит меня. Постоянно слышится мне голос, который, как бы из глубины души, взывает ко мне, напоминая мне, кто я такой.
— Мой приятель.
— Ваш крепостной.
— Мой милый, оставь же ты меня в покое!
— Ах, граф Альфред, сердце мое тянет меня туда, а между тем все как будто опасаешься, дрожишь, томишься. Многим я вам обязан, но многое же и терплю по вашей милости. Зачем вы взяли меня — сироту и вывели из моего положения?
— Понимаю тебя, милый Евстафий, но ничего нет легче, как отречься совершенно от происхождения, которое так жестоко тебя огорчает. Тысяча людей вышли из твоего положения и стали в ряд порядочных людей.
— Мне! — загремел громовым голосом Евстафий так, что проходивший в эту минуту немец отшатнулся в сторону и выбранил его порядком. — Мне отречься от моего происхождения! Я солгу! Я вотрусь туда, где не мое место! Присвою себе то, что не мое, тогда как я горжусь моим происхождением. Я за одно только воспоминание о трудолюбивых поселянах, которым я обязан жизнью, не взял бы вашего графского достоинства!
— Но зачем же ты жалуешься? — спросил Альфред.
— Потому что страдаю.
— Отчего страдаешь?
— Потому что я пария между вами. Ни воспитание, ни талант (если б я даже имел его), ничто в свете не заменит для вас происхождения. Взгляни на мое положение между вами, и ты поймешь, что меня ожидает. Возвратиться же к своим, как бы я хотел, мне невозможно. Понятия, чувства, все отделяет нас друг от друга, а предрассудок, или как ты там себе хочешь назови, отдаляет меня от вас, и остаюсь я один, отверженный от всех…
— Мог бы не возвращаться на родину.