— Конечно, пан не воспретишь жене своей, — сказала она, — проводить со мной несколько часов в день, я совершенно одна.
— Пани, могу ли этому противиться? Боюсь только, чтобы дитя это не употребило во зло твою доброту.
— Но я повторяю пану, что это для меня благодеяние, она так добра, кротка, мила.
— Между ней и пани такое расстояние! — сказал тихо Остап.
— И ты тоже, пан, понимаешь свет обыкновенным образом? Мы далеки по воспитанию одна от другой, но обоюдно можем быть полезны друг другу. Есть истинные чувства, всем доступные, на которых мы встречаемся и достаточно понимаем друг друга. Позволь, пан, еще побранить тебя за такие слова. Мы со своим образованием далеко не достигаем того счастливого состояния, в котором простые люди видят, чувствуют и предугадывают многое. Мы с нашими фальшивыми понятиями лишились веры и врожденного инстинкта и бываем во многих случаях похожи на слепых, которые учатся различать краски ощупью.
— Сравнение, — сказал Остап грустно, — слишком широкое, а к тому же французская пословица говорит: comparaison n'est pas raison.
— Я остаюсь при своем, — сказала Михалина. — Если это сравнение не нравится пану, употреблю другое. Простые люди, что птички, издалека чуют нужную им травку, мы же ищем ее, но не чувствуем и не узнаем. Мы ученее, а они смышленее. Но довольно об этом, ты, верно, не захочешь уже отнять у меня добрую мою знакомку и приятельницу.
— Ты, пани, право, ангел! — воскликнул Остап.
— Без крыльев, без белой одежды… без счастья ангела, — тихо добавила Михалина. — Почему же не можем мы быть вместе? — сказала она громче.
— Не умею ответить на это, благодарю только от всего сердца, делай, пани, что хочешь. Но если я замечу слишком большие жертвы с твоей стороны, то убегу отсюда, мы убежим с ней вместе. Не хочу быть в тягость.
— Неблагодарный, недобрый друг, — вставая и подавая ему руку, с чувством сказала Михалина. — Хорошо ли так говорить?
В эту минуту сближения чувства Остапа и Михалины были так явны, что Марина, глаза которой засверкали ревностью, вскочила с места и готова была разорвать соединенные их руки. К счастью, графиня отступила назад уже с более хладнокровным видом, Марина успокоилась, но все еще недоверчиво всматривалась в нее.
— Ты, пан, оставишь ее у меня? — сказала тихо Михалина, приближаясь к крестьянке.
Остап молчал: он вспомнил, зачем пришел и не знал, как приготовить графиню к страшной вести.
— Я получил письмо от графа, — сказал он наконец едва внятным голосом.
— А ко мне он не пишет? — спросила Михалина.
— Нет, одно только письмо и было, и то даже писано не его рукой.
— Что же это значит?
— Граф болен.
— Болен? — подхватила она с видимым беспокойством, хватая себя за голову. — Очень болен? Прошу говорить мне правду!
— Довольно серьезно болен.
— Можно мне показать письмо?
— Я оставил его у себя, но после принесу.
— Что же с ним? Как же пишут?
— Не знаю, кажется вроде горячки, лекарь, кажется, чего-то опасается.
— Опасается? Так мое место при нем. Сейчас же еду! — воскликнула Михалина. — Прикажи мне, пан, приготовить все к дороге сегодня же, если можно.
— Самое важное приготовление состоит в позволении на выезд за границу, а этого мы не имеем.
— Но успеем получить?
— Нет, это нелегко и не скоро, хотя и буду стараться поспешить и уладить все.
— Добрый и единственный наш друг, ты поймешь, — грустно воскликнула Михалина, — что мое место при нем! Слабый, покинутый, одинокий, без меня, без нашего ребенка! Нет, я должна быть при нем!
Остап молча поклонился и, не зная, что сказать более, вышел.
На другой день утром Остап снова пошел к графине, скрывать долее смерть ее мужа было невозможно. Он сначала сказал ей, что получил новое уведомление о том, что болезнь графа усилилась и что он все приготовил к ее отъезду.
На третий день Остап, вынужденный обстоятельствами, решился сказать ей все, но слова замирали на устах его.
— Что же мой выезд? — спросила живо Михалина, увидав его в дверях.
— Приготовил все, но мне кажется…
— Что? Разве пан воспротивился бы этому?
— Я? Нет, но мне кажется, — повторил он, — что болезнь графа так усилилась…