Выбрать главу

— Смейся, смейся; увидим, кто из нас будет смеяться последний, — продолжал дьявол, поджимая хвост. — Но предваряю тебя, Твардовский, что знать свет по ученым книгам и знать так, как его знают те, которые живут в нем, — совершенно разные вещи. Представлю тебе в пример цветок, ты назовешь имя его на трех языках, исчислишь все его свойства и качества, — но сплетешь ли из него венок так ловко, как сплетет его деревенская девушка? Сделаешь ли из него вкусную приправу, как повар или даже как простая кухарка? То же и с миром, Твардовский: иначе смотрит на него любознательный мудрец, — иначе тот, кто живет в нем и действует.

— А сколько глупцов пользуются этим миром? — возразил Твардовский. — По одному этому я не считаю его трудною для себя задачею.

— Глупцов?.. Правда, — отвечал дьявол, — но эти глупцы — мудрецы в знании мира: они весь свой век служат миру и знают хорошо, что делают, знают не по рассудку, а по инстинкту, как звери. Увидишь, Твардовский, что мысль, о которой я намекал тебе прежде, пришла к тебе, к сожалению, слишком поздно, потому что, видишь ли, жить на свете и не пользоваться им, хоть бы и так, как пользуются глупцы, — значит, не знать света и, отчасти, самого себя.

— Но разве нельзя добраться до этих таинств усилиями рассудка, проникнуть их, усвоить себе инстинктивно?

— Можно — в книге, а не на деле. От теории до практики так далеко, что только ограниченный и неспособный человек мог выводить начало жизни и науки из теории. Кто рассуждает над действиями человека, над жизнью, прежде чем испытывает на себе эти действия и эту жизнь, — тот умышленно портит и уродует себя. Теорией тут служит человеку врожденный его инстинкт, и всякая другая теория будет смешна, бесполезна и даже вредна.

— Парадоксы! — вскричал Твардовский. — Впрочем, увидим!

По уходе дьявола Твардовский снова погрузился в глубокие думы. Его раздражало постоянное упорное шпионство дьявола. Желая избавиться от столь докучливого свидетеля, он уже не говорил сам с собою, но тихо, таинственно беседовал со своею душою, которой тайны не могли быть доступны дьяволу. Эти размышления привели его скоро к самому горькому результату: он уже начинал жалеть о прошедших годах своей юности, посвященных науке. Дьявол угадал как нельзя лучше.

«Что я выиграл? — думал он, спрашивая самого себя. — Немного славы. Но кому неизвестно, что такое слава!.. Это пахучий дым, который сегодня нежит обоняние, а завтра сольется со смрадными испарениями. Слава не удовлетворит требованиям души, ее мало для меня. Последний глупец гораздо счастливее в объятиях женщины, чем я в венце моем! Жаль потерянных дней, ясных дней, исполненных жизненной силы, предназначенных для света, дней, которые употребил я на тяжкий труд, на науку… И что же осталось для меня в вознаграждение трудов моих?.. Истраченное здоровье, бледные, мертвые воспоминания и слава — смешное слово, выдуманное людскою глупостью, — фальшивая монета, на которую можно было бы купить многое, но которую никто не берег. Религия славы — есть одно из самых давних людских верований. Каждая религия платит за веру в нее какими-нибудь обещаниями награды, — а слава не платит ничем, — хуже нежели ничем, она платит обманом. И в чем же эта слава? Не в том ли, что на меня указывают пальцами, что обо мне шепчутся между собой дураки, что все смотрят на меня, когда я иду?.. А сколько же таких, которые не знают меня, не слыхали обо мне никогда, — сколько таких, которые не думают и не говорят обо мне? Как много забвения на одну горсть воспоминаний!»

Волнуемый подобными мыслями, Твардовский уже вздыхал о потерянной жизни и рисовал себе иную будущность. Он решился идти другой дорогою и испытать все, чего не испытал до сих пор. В успехе он не сомневался; он знал, что свет склонится перед ним; и он уже принимал его любовно в свои объятия, — постилал ему розовое ложе. Но горько ошибался он, полагая, что можно пользоваться наслаждениями света в то время, когда мрачная половина жизни прошла и истратилась в труде и науке!..

И бросил Твардовский свои книги, и пустился в свет, уверенный, что проникнет в него сквозь призму наслаждений, как проникнул прежде взором любознательности в науку. Когда он взглянул на этот свет, перед ним открылся новый, совершенно незнакомый ему мир. До сих пор глаз мудреца видел только скелет света, а надобно было любить и быть любимым, чтобы заметить движение, жизнь и душу этого света. Теперь каждый предмет представлялся ему иначе, и тогда только, когда он во всем начал искать пользы или наслаждения, тогда только открылась перед ним прелестная, роскошная— сторона света. Но в то же время внутреннее чувство шептало ему, что он уже устарел для света, что органы его слишком слабы и истощены, чтобы, подобно другим, пользоваться наслаждениями жизни. Раздраженные чувства его напрасно порывались к деятельности; его положение похоже было на положение разбитого параличом, пустившегося в танцы. Грустно было его положение, а еще грустнее мысли* которые оно возбуждало.