В душе Твардовского уже не было прежней младенческой доверчивости, прежней веры. Его путешествие в ад представлялось ему теперь, как сон, в действительность которого верил он с каждым днем менее, слабее. Отважные, дерзкие мысли роились в уме его, и он гордо поднимал голову, он дивился, откуда они могли родиться в нем, хотя давно уже тревожно предчувствовал их в самом себе. А между тем искуситель спаивал в нем эти мысли невидимым звеном, одни с другими, так постепенно, так искусно и натурально, как не спаял бы золотой цепи самый ловкий венецианский ювелир.
Между тем слава о Твардовском распространялась с каждым днем более и более. Со всех сторон стекались к нему знаменитейшие теологи, философы, астрологи и лекари — одни из желания насладиться его беседою, другие из простого любопытства взглянуть на него, как на диво. Они вызывали Твардовского на диспуты и ученые споры, из которых он всегда выходил победителем.
И вот, приобретя славу, возбудив в людях зависть, Твардовский вдруг увидел себя одиноким. Для толпы казался он слишком необыкновенным человеком, для ученых — слишком опасным… Его оставили все родные, друзья и знакомые; он стал одиноким на свете. Отныне наука заступит ему место друзей, заменит ему целый свет, и теперь-то он схватился за нее еще сильнее, еще глубже запустил в нее когти всеобъемлющего ума, — теперь, когда ему не к чему привязаться на свете, когда свет удаляется от него с каждым часом, с каждой минутой, более и более…
Отцовский домик опустел, чужие люди хозяйничали в нем. Какая до того нужда Твардовскому!.. Для жизни ему надобно так немного. Наука — одна из самых дешевых страстей, и, верно, все бедные были бы сыты, если б продали науке и душу, и тело.
Так текли юные годы Твардовского, текли без обаяния чувств, без сладостных воспоминаний — этих благовоний, которых редкая увядшая юность не оставляет по себе. Одинокий среди живых, он беседовал только с миром усопших, с книгами, которых источники вычерпывал ежечасно. Он нашел в них одни скучные повторения старого, набор выражений без мыслей и принужден был насыщаться собственными мыслями; он жег, палил сам себя, для того чтоб не Дать потухнуть огню своей умственной жизни.
Он скоро почувствовал в себе какую-то жажду, какое-то желание, которого не мог объяснить себе, которое терзало и мучило его беспрестанно… Радовался в эту минуту искуситель его; он стоял настороже и готов был схватить его душу. Напрасно, томимый жаждою знания, обращал вокруг себя взоры Твардовский, напрасно, подобно умирающему, который требует себе помощи, требовал Твардовский пищи для своей изнеможенной души, напрасно хватался за все: он находил везде только остов, только кости — и нигде материи, нигде пищи!..
И вот дождался поры сатана — предстал он Твардовскому в образе ученого доктора.
VI
О диспуте Твардовского с сатаною
Давно уже стояла глухая ночь, а Твардовский все еще сидел на своем чердаке над грудою старых запыленных фолиантов. Глаза его блуждали по ним с выражением отчаяния. Бледные лучи месяца, проходя через узенькое окошечко, освещали комнату. Везде в беспорядке разбросаны были книги, инструменты и все принадлежности ученого человека того времени — мумия, чучела крокодила и разных дивных животных, редкие произведения природы, уроды в спирте. Все это, поставленное, разбросанное в беспорядке, как будто свидетельствовало о тревожном расположении духа хозяина, как будто носило на себе отпечаток его мыслей, смешанных, беспорядочных. Казалось, он бросил все это; все это было им узнано, постигнуто; теперь он не нуждается ни в чем этом — и между тем сам не знает, за что приняться, что делать. Это была одна из тех минут, когда он всего более чувствовал необходимость умственной пищи, всего более ощущал ту жажду, которую тщетно силился утолить… Такую-то минуту выбрал сатана, и — надо признаться, — выбрал удачно.
Дьявол был догадлив: он не явился Твардовскому в том страшном виде, в каком изображают его, а принял на себя образ ученого, доктора… Он вошел на цыпочках. Услышав шелест, Твардовский медленно поднял голову и обернулся…
Перед ним стоял мужчина средних лет, с серьезным задумчивым лицом, приличным ученому. На нем был длинный кафтан темного цвета, похожий на сутану [4], и высокая меховая шапка; на шее висела цепь. Одною рукою он опирался на длинную трость, в другой держал свиток пергамента. Коротенькая бородка торчала у него острым клином, черные глаза искрились; орлиный нос с разодранною ноздрею, казалось, выпускал пар; стиснутые губы выражали насмешку. Иероглифы морщин исчертили его круглый лоб и голову лысую, как ладонь, и к которой, словно в насмешку, приставлены были уши, не короче ослиных. Он вонзил в Твардовского черные глаза змеи, которыми она смотрит на бедную птичку, привлеченную их обаянием…