Недостаточно вознаградили доблестнейшего из героев, Иеромию, а об иных и совсем забыли.
Каждый день почти на улицах Львова можно было встретить телеги, на которых тихо и без триумфальных почестей въезжали по несколько изнуренных, израненных збаражцов, и никто их не приветствовал. Сами они горько усмехались своей судьбе и подшучивали над своей долей, но лучшая часть рыцарства относилась к ним с великим почтением. Все толпились вокруг них, расспрашивая о трагедии, которую, как Троянскую войну, можно бы было воспеть в поэме.
Стржембош, у которого в отряде Конецпольского был приятель и родственник, известный балагур, Станислав Ксенсский, очень обрадовался, узнав, что этот храбрый воин, тяжело, но не смертельно раненный, приехал во Львов и приютился в старом доме близ Бернардинов, с несколькими товарищами.
Получив известие от Сташека (так его звали, несмотря на пробивающуюся уже седину), Дызма, с разрешения дворцового маршалка, побежал к нему.
Дом, в котором помещались збаражцы, не отличался ни величиной, ни внутренним убранством. Львов был так полон людьми, что челядь ютилась на рынке и в рядах, под навесами, а паны, даже часть придворных, должны были помещаться в палатах. Из старого, ветхого деревянного домика, вероятно, бывшего постоялого двора, выселили хозяев, чтобы отвести две комнаты под раненых.
Ксенсский с товарищами занимал большую закопченную дымом комнату с маленькими окнами, в которой настлали вдоль стены сена и накрыли его войлоком; тут они и расположились по-солдатски, и после Збаража эта берлога казалась им роскошным дворцом.
В ней помещались трое раненых: Сташек Ксенсский, Матвей Бродовский и Сильвестр Гноинский, вместе с сумками, седлами, сбруей, оружием, занявшими целый угол. В огромном камине челядь варила пищу и грела пластыри. Лавки заменяли столы лежащим на земле.
Страшно было смотреть на этих веселых вояк, походивших скорее на трупы, чем на живых людей, до того они были изнурены и измучены.
Это не мешало им смеяться и шутить, и комната, с раннего утра наполнявшаяся любопытными, оглашалась непрерывным смехом; особенно отличался Ксенсский.
Когда вошел Стржембош, Огашек был увлечен яростным спором с одним товарищем из Зборов, из свиты Оссолинского, который, заступаясь за своего пана, отстаивал честь короля и бывших в Зборове.
Это был некто Сбоинский, simplex servus Dei[13], но храбрый солдат и честный малый.
Поздоровавшись со Стржембошем, Ксенсский, который был хотя и не молод, но пылкого темперамента, усадил его на лавку и продолжал спор со Сбоинским.
— Милый мой Сбой, — кричал он тоненьким хриплым голосом, — неужели ты думаешь, что я ставлю наши заслуги — заслуги осажденных в Збараже, изголодавшихся людишек — выше ваших? Ошибаешься! Что мы доказали? Ели мы конину, крыс, кошек, пили вонючую воду из-под трупов, не спали, умирали с голода, и всего только сохранили незапятнанной свою честь; а король с Оссолинским пришли в Зборов, попали в ловушку и на другой день провозгласили победу, заплативши татарам! Разве это не ловкая штука? Каждый служит отчизне, чем может: один дает кровь и жизнь, другой хитрость и жидовский разум!
Сбоинский ежился.
— Но я не умаляю заслуг збаражских героев! — воскликнул он.
— А мы, как Бог свят, — продолжал Ксенсский, — претендуем только на то, чтобы вы снисходительно позволили нам стоять на равной ноге с вами. О себе не говорю, хоть и ранен; но я сам виноват, так как ночью забрался к казакам и отправил нескольких на тот свет узнать, пускает ли святой Петр благочестивых, а под конец и меня самого хватил один, за что Бродовский уложил его; я сам нарвался. Но мне жаль тех добрых товарищей, что уже не вернутся из под Збаража. Жалко Тржебинского, поручика пана Мысковского, который дрался, как лев, а во время битвы так распевал, что мы воспламенялись духом, слушая его, и Ягельницкого, хорунжего, который разговаривал с казаками по-русски так, что любо было слушать; и покойного капеллана нашего, Замбковского, которого чертова пуля среди мессы, тотчас после причастия, когда он обратился к нам, с чистой душою отправила на тот свет, и Сераковского, писаря польного, Сильницкого, Зброжека, старосту Прасницкого, которые положили свой живот за Речь Посполитую. Смущенный Сбоинский хотел возражать, и разгорячившийся Ксенсский не дал ему выговорить слова.
— Прибыли мы во Львов, жалкие остатки, а тут трубят славу канцлеру и королю: одержали-де великий триумф, спасли отчизну, и нам, збаражцам, едва позволяют напоминать, что и мы кое-что сделали…