Глину с соломой месят на саман летом босыми ногами. Когда я чуть подрос, наверное, лет с четырех, мне разрешали иногда месить глину на саман. Ах, какая это была радость – месить продавливающуюся между пальцами ног глину с соломой! Какое счастье топтаться в саманной яме рядом со взрослыми или подростками! Конечно, все мои пять чувств были тогда распахнуты навстречу миру и вбирали, вбирали, вбирали в себя знания о его вкусах, запахах, звуках, свете и тени, шероховатостях, холоде и тепле. Но всего этого я не помню, а с тех незапамятных времен мелькают передо мной только яркие разноцветные пятна или что-то совсем отдельное как от меня, так и от всего остального мира, что-то обособленное и навсегда оставшееся в моей душе как признак вечной жизни. Например, я помню мою большую кособокую тень, отражающуюся в золотистой от солнца желтоватой жиже на дне неглубокой, но обширной саманной ямы, которую только-только начали заполнять водой для будущего замеса из глины, соломы и малой толики конского навоза. Хорошо помню, как пытался я освободиться от громадной тени, несоизмеримой с моей маленькой фигуркой. Я крутился и так, и эдак, а тень от меня не отставала. Я приседал, и тень приседала, я вставал, и тень вставала. Вот тут-то меня и пронзило смутное чувство опасности – наверное, так проснулось во мне шестое чувство.
Помню, и как потом, когда мы все сообща начали месить замес и наши многие тени заплясали на вытоптанной до серого лоска земле вокруг ямы, мой страх бесследно исчез. С тех пор я никогда не боялся собственной тени.
Считалось, чем круче замес, тем лучше. Затем его раскладывали совковой лопатой по деревянным формам и давали застыть. Когда раствор почти застывал, но еще не успевал окаменеть, формы снимали и заливали в них новую партию замеса.
С первыми лучами солнца на дороге, что вела к нам от белых саклей соседнего аула под горой, раздавались веселые голоса доярок, смех, звяканье ведер. Придя на скотный двор, они поднимали коров, подмывали им вымя мутной водой из канавы и начинали их доить. В тишине раннего утра звенят о ведра струи парного молока, и воздух наполняется этим сладостным запахом вечной жизни.
Закончив утреннюю дойку, доярки процеживают молоко и приготовляются сдавать его счетоводу Муслиму, который уже подъехал к коровнику на запряженной в двуколку белой молодой кобыле Сильве. На двуколке белая металлическая цистерна литров на пятьсот с завинчивающейся крышкой – все знают, что эту славную цистерну «достал» мой дед Адам где-то в городе. Про цистерну всем все понятно, а вот почему молодую кобылу зовут Сильва, никто не знает. Я могу только предположить, что так ее назвали потому, что из черной тарелки радио на столбе у конторы нередко слышалось: «Сильва, ты меня не любишь! Сильва, ты меня погубишь!» – перед войной по радио часто передавали оперетту. Взмахами сивой гривы молодая блондинка Сильва энергично отгоняет мух и радуется вместе со всеми новому дню. На счетоводе кепка-шестиклинка и за ухом химический карандаш, а в руках ведомость с фамилиями доярок и кличками коров. «Социализм – это учет».
Между тем, пастух выгоняет коров на дорогу, к выпасу под горой, от которой пролегла через долину огромная, плотная, почти темно-синяя тень – метров на триста, никак не меньше. Словно из пистолета пастух стреляет сыромятным бичом.
Это коренастый рыжий паренек лет шестнадцати по имени Алимхан с беспощадным взглядом серо-водянистых глаз из-под армейской фуражки с пятиконечной звездой.
– Гхайт! Гхайт! – выгоняет он стадо на дорогу и беспрерывно хлопает бичом – он знает, что это у него хорошо получается.
Черные маленькие горские коровы, лениво забредая задними ногами, разбивают розовую пыль на дороге. Приданный пастуху в помощники светло-серого цвета с коричневатыми подпалинами на боках и на морде, бесхвостый и безухий волкодав по кличке Джигит деловито нюхает траву на обочине, ищет целебную, чтобы поддержать свой пожилой организм, а пастух все хлопает и хлопает сыромятным бичом.
Одни доярки чистят коровник, выгребают кучи навоза с соломой, другие тут же, доливая чуть-чуть воды из канавы, ловко делают штыковыми лопатами замес на кизяк и раскладывают небольшие, сантиметров двадцать в диаметре лепешки из этого месива на ровную глиняную площадку для просушки. Лепешки быстро высохнут, и будет кизяк – отопление на всю осень и зиму и для конторы, и для дома главного механика Адама, то есть для нашего дома. Уже заготовлены большие штабели кизяка, но его много не бывает, горит кизяк замечательно, а зимы у нас лютые – северный ветер Иван, дующий со стороны моря, даже при ноле градусов и высокой влажности выдувает все тепло отовсюду. Лесов в нашей округе нет, а значит, плохо с дровами и с досками, но зато есть спасительный кизяк, которого много не бывает, есть глина замазать щели, есть солома, одним словом, все у нас есть! Осенью, когда снимают с таркалов виноградные лозы, прежде, чем прикопать их на зиму, обрезают старые или лишние куски, мешающие формировать будущий куст, и у нас появляется много сухой виноградной лозы, которая горит тоже очень хорошо, вкусно – обычно ее пускают на растопку.