По узкой каменистой улочке нам предстоял еще один подъем на новое взгорье, к базару. Вот здесь-то я и увидел мертвого. Он лежал в канаве на обочине улочки возле базара, что кружился веселой каруселью вокруг пятиглавой каменной церкви со сбитыми с куполов крестами и приспособленной под складские помещения. Толстый-толстый дядька, раздутый до такой степени, что темные штаны и рубашка лопнули на нем по швам и обнажили лилово-слюдянистое тело. Дядька был босым, наверное, хоть и драную его обувку кто-то позаимствовал, а рубашку и штаны не тронули и потому, что они разлезлись, и потому, что на них были бугристые бурые подтеки чего-то застывшего на холодном ветру. Лицо и ноги у дядьки тоже были очень толстые и лилово-синие, а рот открыт, как черная дыра. Ветер дул нам в спину по ходу движения, и поэтому мы почувствовали сладковатый запах тлена, только почти поравнявшись с дядькой.
– Не смотри туда! – сильными пальцами повернула меня за макушку тетя Нюся и быстро повлекла за руку к каменной лестнице, по обе стороны которой сидели безногие и стояли безрукие инвалиды войны, а на самом верху у входа на базар бабушки торговали жареными семечками в граненых стаканах и стаканчиках. Семечки меня не интересовали, семечки были у нас свои, от подсолнухов тети Моти.
– Почему он такой жирный? – спросил я про дядьку.
– Он не жирный, а распух с голоду.
– С голоду худеют.
– Худеют с маленького голода, а с большого опухают, – твердо сказала тетя Нюся, – у нас в тридцать третьем вся станица опухла.
Мы пришли с тетей Нюсей на базар с единственной целью: купить новое стекло для нашей пятилинейной керосиновой лампы. Прежнее стекло лопнуло, мы пытались заклеивать его облатками наслюнявленной газеты, но она слишком быстро прогорала – сначала рыжела, а потом чернела.
Мы купили сразу два замечательных стекла для нашей лампы и пять фитилей: с запасом на всю долгую зиму.
Я был очень рад, что тетя Нюся взяла меня в город, а тем более на базар, где было так много интересного. Я был очень рад. А тетя Нюся огорчилась, что я увидел мертвого дядьку с открытым ртом, и повела меня с базара другой дорогой.
Добытчиком в нашей семье был мой дед Адам, а почти все остальное держалось на тете Нюсе. Две младшие бабушки – Клава и Мотя – слушались ее беспрекословно. Наверное, в те времена тете Нюсе было около пятидесяти. Как я сейчас знаю, тетя Нюся была ровно на семнадцать лет моложе моего деда Адама, а Бабук ровно на 17 лет старше него. Тетя Нюся происходила из донских казаков, может быть, поэтому она так сильно любила мою маму, которая тоже была донская казачка. У тети Нюси были глубоко посаженные серые глаза, очень выразительные, а выражение в них всегда было одно и то же: полной доброжелательности и спокойствия. Почему я опять пишу о глазах? Пишу, и дальше буду писать в первую очередь о глазах, потому что глаза, как известно, – зеркало души. И это не литературный штамп, а вечно живая истина. Штампы потому и стерлись от частого употребления, что изначально являются наиболее удачными, наиболее точными выражениями. Я даже не могу сказать, красивые были глаза у тети Нюси или не очень. Во всяком случае, они были незабываемые. Даже сейчас, только вспоминая взгляд тети Нюси сквозь толщу десятилетий, я чувствую его тепло и неколебимую доброту, неколебимую никакими злодеяниями, совершенными или совершаемыми в этом мире.
В те времена происходить из казачьего роду-племени считалось опасным: многие казаки, и в их числе тетя Нюся, были лишенцами, то есть людьми, лишенными прав гражданского состояния. Лишенцы не имели права ни на труд, ни на отдых, ни на образование. Они даже не имели права защищать свою Родину! Так что моя тетя Нюся как бы была и ее как бы и не было в одно и то же время. Моя мама тоже происходила из семьи лишенцев, но потом ей как-то удалось скрыть свое происхождение – сделать это на Кавказе для русских было гораздо легче, чем в других частях России. В те времена люди заполняли всякого рода анкеты с обязательной графой – «происхождение». Заполняя эту графу, мама обозначала себя – «из семьи рабочего». И на момент заполнения ею анкет и прочих официальных бумажек в том не было никакой лжи. Ее отец, а мой дед по матери, Степан Григорьевич при советской власти действительно был «из рабочих», даже из чернорабочих. Но, все-таки, пока не о деде Степане, а о моих бабушках.
Третьей бабушкой была тетя Клава. Наверное, ей подходило к сорока годам. Рослая, худенькая, с длинными тонкими руками, но очень полногрудая, с большими зелеными глазами, в которых всегда горел неукротимый огонек надежды на скорые земные радости, с сияющей, как крохотное солнышко, золотой фиксой в левом верхнем уголке всегда чуть-чуть приоткрытых пухлых губ. За неимением губной помады она для красоты натирала губы морковкой, а иногда и бураком. За неимением пудры мазала поблескивающую пипочку своего аккуратненького носа побелкой со стены. Р-раз – мазнет указательным пальцем по стене у дверной притолоки, и тут же – по пипочке своего носа. Мазнула, и пошла себе в люди с гордо поднятой головой. Выходя из дома, она всегда прихорашивалась, независимо от того, направлялась ли в город или только шла покурить за угол дома к курятнику, над которым был еще и навес, спасающий не только от ветра, но и от дождя. Клава тайно курила цигарки. Об этой ее тайне знали и все другие бабушки, и я, но никто ни разу не выдал Клаву деду. Порука у нас была круговая.