Во сне открылись ворота чудесного Города, и Томмазо Кампанелла вскочил, чтобы войти в них. Но, открыв глаза, увидел перед собой кардинала в сутане с алой подкладкой, а шум «ворот», разбудивший его, был звуком захлопнувшейся двери в его камеру.
Что-то непостижимо знакомое почудилось узнику в сгорбленной фигуре, опирающейся на посох.
– Джованни, мальчик мой! – сквозь слезы произнес Антонио Спадавелли.
Томмазо упал на колени, стараясь поцеловать иссохшую старческую руку.
– Отец мой! Учитель! Монсиньор кардинал!
– Встань, сын мой. Годы почти сравняли нас с тобой, и каждый из нас стал другому и сыном и отцом. Лишь одному богу известно, как переживал я твои мученья, стараясь хоть молитвою помочь тебе.
Томмазо встал с колен.
– Быть может, потому я и могу говорить: «Мыслю, следовательно, существую»[12], – с горькой иронией произнес узник, потом пододвинул кардиналу табурет, сам присев на край тюремной койки, вместилища вечных кошмаров.
– Да, ты мыслишь и, к счастью, существуешь. Воздаю должное твоей силе, которой ты отразил желание господа спасти тебя. О мыслях же твоих я и хотел поговорить с тобой.
– Боюсь быть плохим собеседником. Эти стены за десятилетия отучили меня от общения с людьми.
– Но ты и мыслил и писал для них. Чего же ты добивался, пытаясь доказать, что не напрасно получил имя «КОЛОКОЛ»?
– Учитель, вы услышали его звон, мой голос? Но мне вспоминать ваш голос – это воскрешать былое, переноситься в блаженные для меня дни детства, любви и свободы, в тепло семьи!
– Семья! Твой отец жестоко обвинил меня, – печально произнес кардинал. – Из-за твоего решения покинуть светский мир я, поверь мне, безвозвратно потерял тогда семью, ставшую мне поистине родной. С тех пор уже около полувека я одинок среди людей. – И Спадавелли вздохнул.
– Я тоже одинок, учитель, но только в каземате, – ответил узник. – Семья! Как странно слышать! Хотя нет ничего для меня дороже образа моей матери, отец мой!
– Не только для тебя, – многозначительно произнес Спадавелли.
Томмазо поднял настороженный взгляд, представив себе, каков был его учитель-доминиканец пятьдесят лет назад.
Тот предостерегающе поднял руку.
– Да, да! Я относился к тебе как к сыну, боготворя твою мать, воплощавшую на земле ангела небесного. Но не смей подумать греховного! Память ее и для меня и для тебя священна! И не нарушен мой обет безбрачия, данный богу. Однако, угадав в тебе вулкан, готовый к извержению, невольно сам же пробудив в тебе готовность встать на бой с всеобщим злом, я, каюсь, испугался и хотел спасти тебя любой ценой, об этом же молила меня и твоя мать.
– Спасти?
– Конечно, так! В своей наивности неискушенного доминиканца я слишком полагался на высоту монастырских стен, стремясь укрыть за ними твой мятущийся неистовый дух, ибо любил тебя, быть может, даже больше, чем твой собственный отец.
– Укрыть меня в монастыре? Но разве это получилось?
– Конечно, нет! Нельзя в темнице спрятать Солнце!
– Вы верите, учитель, в мой факел, зажженный светилом?
– В твой «Город Солнца»? Тогда скажи мне прежде, что ты хотел в нем сказать?
– Учитель, позвольте мне прочесть сонет о сущности всех зол. Он вам ответит лучше, чем я мог бы сам сейчас придумать.
– Твои стихи я ценил еще в твоем детстве. Я выслушаю их и сейчас со вниманием.
Томмазо встал, оперся рукой о стол, глядя на пробивающийся через зарешеченное окно солнечный луч, и прочел:
– Сонет VIII – «О сущности всех зол».
Кардинал низко опустил голову, задумался, потом обратился к узнику:
– Стихи твои, Томмазо, умом и сердцем раскалены. Но разве святая католическая церковь не борется со злом?
– Бороться с ним, монсиньор, мало, замаливая и отпуская грехи. Надобно устранять причины зла.
– Не те ли, что ты изложил в твоем трактате «Город Солнца»?
– Я рад, учитель, что эти мои мысли знакомы вам.
– Тогда побеседуем о них. Начнем с мелочей.
– Истина не знает мелочей, учитель мой. Я с детства запомнил эти ваши слова.
– Джованни, мой Джованни! Твои воспоминания волнуют меня. Но «Город Солнца» написан уже не Джованни, а Томмазо.
– Томмазо Кампанеллой, помнящим заветы недавнего мученика Томаса Мора, монсиньор.
– Причислен он к святым и почитаем церковью. Итак, начнем хотя бы с места, где ты поместил свой Город Солнца. Оно ведь неудобное. У экватора еще ни один народ не достиг расцвета.
– Я думаю, учитель, что культура не расцветала там не оттого, что солнце в полдень жжет над головой, а потому, что неустраненные причины зла позволяли множиться порокам.
– Все это так, но разве не лучше поставить твой город у моря при впадении рек, чтобы удобнее было сообщаться со всем миром? Купцы, торговля издревле способствовали распространению знаний.
– Мой Город, учитель, строит свою жизнь, не отказываясь от общения с другими народами, но не по их правилам. Выкорчевывая причины всех зол, мои солярии заинтересованы не столько в мореплавании и купле-продаже, не в обогащении при удачной торговле, сколько во всеобщем счастье, когда продаются не чужеземные товары, а каждый житель получает из городских богатств все потребное человеку, который по укоренившейся традиции презирает всякое излишество.
– Но кто же им предложит столько товаров?
– Никто, учитель! Они сделают все сами. Ведь трудиться будут все без исключения: ученый, жрец, ваятель, воин, – все выйдут на поля или в мастерские для ремесел. Ведь если посчитать у нас богатства, которые создаются людьми низших сословий, но принадлежащие по праву собственности людям сильным, знатным и богатым, что тратят их на роскошь, пресыщение и войны, и если представить, что эти богатства распределены между всеми, то окажется, что бедных-то и нет совсем! И не от заморских купцов будет счастье у соляриев, а от их собственного труда.
– Труд труду рознь. Всегда найдется работа черная и неприятная для всех, и для невежд и для мудрецов.
12
«Мыслю, следовательно, существую». Это выражение, вытекающее из философских положений Декарта, еще раньше и взаимно независимо упоминалось и Кампанеллой. (Примеч. авт.)