Из-за раннего часа маркиз поднял трактирщика с постели, и тот обслуживал нежданных гостей в ночном колпаке, не желая упустить изрядной выручки.
Подвыпивший капитан стал умолять Сирано научить его своему волшебному приему, вполголоса добавив:
– Если вы не получили это ценой, о которой не говорят даже шепотом.
– Охотно научу вас, барон, если вы мне дадите слово дворянина, что будете с его помощью лишь разоружать противников, не нанося им ранений.
– За такой прием готов пообещать постричься хоть в монахи или пойти евнухом в гарем турецкого султана, предварительно повышибав шпаги у десятка-другого чистоплюев в кружевах! – пьяным голосом пообещал капитан и полез обниматься с былым своим противником. – Я в своей жизни проиграл только два боя! Тебе, молодой мой друг, и… как бы ты думал? Девчонке! – И он захихикал. – Но какой! В кастраты к папе можно пойти! Не девчонка – факел! Об нее можно было обжечься! Вот я и обжегся. Испугался за свое здоровье, как сегодня, когда ты пощекотал меня у сердца острием шпаги. Словом, каюсь, струсил первый раз в жизни! С тобой второй! – И он снова захохотал своим необычным хохотом.
Так закончился второй поединок Сирано де Бержерака, на миг появившегося в высшем парижском свете. Однако испытания его для вступления в это высшее общество не кончились.
Заботой маркиза де Шампань, графа де Вальвера, преследовавших свои собственные цели, Сирано не раз приглашали в высший парижский свет, но всякий раз ради нового скандала.
Оскорбления, притом взаимные, следовали одно за другим.
Они всякий раз заканчивались вызовом на поединок «оскорбителя», каковым неизменно оказывался более острый на язык, чем любой аристократ, Сирано де Бержерак.
Надо сказать, что дуэли эти так же неизменно выигрывались «оскорбителем» или традиционно заканчивались вышибанием шпаги из рук противника, или его несмертельным ранением.
Слава скандалиста за Сирано закрепилась, а ко двору его не приглашали. И ни одна из прекрасных дам не ответила ему нежным взглядом на его зовущий пламенный взор.
Жажда любви была у него подобна жажде путника в пустыне, а сознание собственного безобразия граничило с тем отчаянием, которое овладевает таким путником, сознающим свою обреченность.
И эти чувства Сирано пытался скрыть за внешней веселостью, непомерной гордостью и язвительностью ко всем, кто скрывал свою безобразную внутреннюю сущность.
Глава пятая. Знание силой
Знание беспредельно. Оно совершенно противоположно вере.
Трудно представить себе более прелестное местечко, чем небольшое, утопающее в зелени имение почтенного графа Жермона де Луилье, ибо только в сердце Франции встречаются такие затянутые полупрозрачной дымкой уголки (какие мне приводилось видеть только там!) с извилистым ручейком, протекающим через парк, с изящными дугами мостиков, где так хочется задержаться, любуясь плавающими в тихой заводи кувшинками со сверкающими на солнце стрекозами над ними и раскинутыми вокруг по уснувшей воде влажными листьями, даже с приютившейся на каком-нибудь из них забавной лягушкой.
Все дышало в парке графа де Луилье тишиной, отдохновением и близостью к природе, аллея, берущая начало от аккуратного шато на пригорке, спускалась к пруду, заботливо обсаженная выросшими за столетья деревьями и оттеняющими их величественность кустами роз, которые цвели здесь все лето, как бы олицетворяя собой жизнь человеческую, распускаясь из бутона королевами белого, красного, даже черного (гордость Жермона де Луилье!) цвета, насыщая воздух душистым ароматом, чтобы, увядая затем, уступить место в живом букете красоты новым бутонам, нетерпеливо набухающим, жаждущим своей нежной пышности, столь чудесной и недолгой.
По этой аллее, вдыхая запахи благословенной земли, шли отец с сыном.
– Шапелль, – говорил граф Жермон де Луилье, вельможа старого закала, который сохранил с былых времен не только гордую осанку и аристократическую властность горбоносого, гладко выбритого лица с двумя энергичными складками по углам губ, но и не утратил своего влияния при дворе сменяющихся королей, с чем приходилось считаться даже всесильному кардиналу Ришелье, – мне не хотелось встретить тебя словами упрека, – продолжал отец, – но сейчас, когда ты отдохнул от тряски в почтовой карете, я намерен объяснить тебе, почему вызвал тебя из Парижа.
– Я боялся вашего недомогания!
– Славу богу, я здоров, и если у меня есть боль, то вызвана она тревогой за тебя, родовитого дворянина и обещающего поэта. Я гордился и твоими стихами и твоим пребыванием в Сорбонне, так как образование – это храм знания, построенный на фундаменте воспитания, какое я тебе дал. Так почему же я слышу вдруг о попойках, кутежах, интрижках с женщинами, наконец, о дуэлях, в которых ты принимаешь участие?
– Клянусь, я не дрался ни разу!
– Вот как! – воскликнул вельможа, ударяя своей палкой о землю с такой силой, что едва не вонзил ее в дорожку. – Был только секундантом?
– Совершенно верно, отец! Только секундантом и у весьма порядочного человека.
– Вот как! – почти в гневе повторил отец. – И ты считаешь первого скандалиста Парижа столь порядочным человеком?
– Если вы имеете в виду моего друга Савиньона Сирано де Бержерака, то это именно так.
– Именно так! Я имею в виду господина Сирано де Бержерака, в котором мне не нравится все, начиная с его гасконского имени, присвоенного его отцом, отталкивающей внешности и кончая непристойным поведением в светском обществе! Эти непрекращающиеся дуэли, пренебрежение указом его величества, наконец, дерзкие стишки, порочащие дворянство, и даже комедия – пасквиль с осмеянием не только своего коллежа, но и священнослужителей, даже самой Церкви, все это мне претит!
– Но, отец, вы же не читали его сочинений!
– Мне достаточно слышать о них, чтобы позаботиться о пресечении твоего общения с ним.
Шапелль поник головой, покорно слушая отца. А тот продолжал:
– Вот так! Для того я и вызвал тебя сюда.
– А как же Сорбонна, лекции, профессора, экзамены? – робко спросил сын, добавив: – Но я счастлив быть подле вас.
– Экзамены, степень бакалавра! Я подумал об этом! Вас там слишком сушат догмами господ профессоров, которые еще не очнулись от былого спора, сколько чертей можно уместить на острие иголки. Я не против вольнодумства, даже твоего Сирано, порицая лишь его поведение. Но торжество догм едва ли не хуже! Я убежден, что в наше время нужно мыслить шире, как умели еще в Древней Греции, а не засыхать на корню без поливки свежими идеями, без чего я не вырастил бы ни старых, ни новых сортов роз, которыми мы любуемся с тобой.
– Они прекрасны, как и ваши мысли, отец!
– Твой умасливающий тон убеждает меня в моей правоте. Но чтобы ты не потерял драгоценное для обогащения ума время, ты, гость в нашем имении, вместе с наиболее близкими тебе товарищами, которых я позаботился пригласить сюда, прослушаешь приватный курс лекций по философии, не той мертвечины, которой пичкают ваши головы в Сорбонне в угоду всяким мантиям, а живой, обогащающей философией, растущей из античного веселия ума.
– Кто же прочтет здесь такой курс лекций?
– О! Ты и твои друзья не пожалеете! Пьер Гассенди!
– Гассенди?
– Да, тот самый Гассенди, который после заведования коллежем в Дине, где защитил докторскую диссертацию, преподавал философию в Эксе, обогащая ее жизнелюбивыми идеями Эпикура и развивая их в части понимания сущности вещей, за что подвергся гонению со стороны отцов-иезуитов, что для меня служит высшей рекомендацией ему, и я рад, что он принял мое приглашение на прочтение лекций для тебя и твоих друзей.
– А вот, кажется, идет один из них! – воскликнул Шапелль. – Да это Жан Поклен! Как я рад, отец, твоему выбору!
– Да, это обещающий юноша! Когда-нибудь он обязательно станет видным артистом и сочинителем пьес[14], имея в виду его теперешнюю склонность к сценическому искусству, с чем я имел возможность познакомиться лично, прежде чем пригласил его учиться в нашем доме у самого Гассенди.
14
Жан Батист Поклен получил впоследствии всемирную известность под псевдонимом Мольер. (Примеч. авт.)