Но он не произнес этих слов. Он склонился и сказал:
— Святой отец, я смиряюсь перед вашей волей и осуждаю мою книгу.
Голос его дрожал от горечи и отвращения, он безвольно опустил руки, словно душа его расставалась с телом. То была точная формула смирения: «Auctor laudabiliter se subjecit et opus reprobavit» — «Автор проявил похвальное смирение и осудил свой труд». Не могло быть отчаяния величавее и возвышеннее, чем в этом признании своего заблуждения, признании, убивавшем всякую надежду. Но какая страшная ирония! Он, поклявшийся никогда не отрекаться от своей книги, книги, за торжество которой он столь пламенно боролся, теперь отрекался от нее, внезапно ее отвергал, не потому, что полагал греховной, а потому, что понял всю бесплодность и несбыточность своих мечтаний, похожих на грезы влюбленного, на сновидения поэта. О да! Раз он обманулся, раз то был всего лишь сон и он не обрел здесь ни того бога, ни того пастыря, каких жаждал обрести на благо человечества, — чего ради упорствовать, теша себя иллюзией счастливого пробуждения! Лучше швырнуть свою книгу на землю, как опавший осенний лист, лучше отречься от нее, отсечь, как омертвелую длань, отныне ненужную и бесполезную!
Лев XIII, слегка удивленный столь быстрой победой, удовлетворенно воскликнул:
— Хорошо, очень хорошо, сын мой! Вы произнесли сейчас слова благоразумия, достойные вашего сана.
И папа, никогда не полагавшийся на волю случая, папа, у которого для всякой аудиенции были заранее заготовлены слова и жесты, был явно удовлетворен, почувствовал облегчение, стал по-настоящему добродушен. Он не мог понять подлинных мотивов этого смирения и, ложно истолковав поступок Пьера, испытывал кичливую радость, полагая, что с необыкновенной легкостью принудил к молчанию этого мятежника, которого приближенные обрисовали ему как опасного бунтаря. Поэтому такой оборот беседы папе весьма льстил.
— Впрочем, сын мой, при вашем незаурядном уме я ничего иного от вас и не ожидал. Нет большей радости, нежели признание собственной ошибки, раскаяние и смирение.
Лев XIII привычным жестом опять взял с подноса стакан сиропа и, перед тем как отпить, длинной позолоченной ложечкой помешал то, что оставалось на дне. И священника снова, как в самом начале, изумила лишенная какой бы то ни было значительности невзрачная внешность святого отца; сбросив тогу царственного величия, папа напоминал одряхлевшего мелкого буржуа, который перед сном выпивает в одиночестве стакан подсахаренной воды. Его образ, который, подобно восходящему к зениту светилу, недавно мнился Пьеру столь величественным и лучезарным, теперь казался самым заурядным, словно светило скатилось к горизонту, к земле. Папа снова представился ему тщедушным и хилым, с тощей шеей больной птицы, во всем своем старческом уродстве, которое так затрудняло создание его портретов, будь то живописное полотно или фотография, золотая медаль или мраморный бюст, хотя, по словам святого отца, следовало изображать не папашу Печчи, но Льва XIII, великого папу, чей возвышенный образ он тщеславно желал сохранить для потомства. И Пьер, на время переставший замечать мелочи, снова в смущении увидел носовой платок на коленях, неряшливую, перепачканную табаком сутану. Молодой священник не испытывал уже ничего, кроме умиленной жалости к этому дряхлому старцу, убеленному белоснежными сединами, кроме глубокого изумления перед упрямой жизненной силой, затаившейся в черных глазах, кроме почтительного уважения труженика к столь деятельному уму, лелеющему обширные замыслы.
Аудиенция была окончена, Пьер отвесил глубокий поклон.
— Благодарю ваше святейшество за отеческий прием, которым я был удостоен.
Но Лев XIII его задержал и, снова заговорив о Франции, изъявил живейшее желание видеть ее умиротворенной, сильной и процветающей на благо церкви. И в эту последнюю минуту Пьеру почудилось странное видение. Глядя на святого отца, на его чело цвета слоновой кости, размышляя о его преклонном возрасте, о том, что малейший насморк может свести его в могилу, он невольно вспомнил традиционную, исполненную жестокого величия сцену: Пий IX, Джованни Мастаи, умерший два часа назад, лежит, накрытый белым саваном, в окружении потрясенной папской свиты; камерлинг, кардинал Печчи, приближается к смертному одру и, откинув покрывало с лица усопшего, трижды ударяет его серебряным молоточком по лбу, всякий раз возглашая: «Джованни, Джованни, Джованни!» Труп безмолвствует, и камерлинг, выждав несколько секунд, оборачивается к присутствующим и произносит: «Папа умер!» И тут же Пьер видит на улице Джулиа камерлинга, кардинала Бокканера, ожидающего с серебряным молотком; и Пьеру представляется Лев XIII, Джакомо Печчи, умерший два часа назад и лежащий в этой самой комнате, в окружении папских прелатов, с лицом, накрытым белым саваном; и Пьеру чудится, что камерлинг, кардинал Бокканера, приблизившись, откидывает покрывало с лица усопшего и трижды ударяет молоточком по челу цвета слоновой кости, всякий раз возглашая: «Джакомо, Джакомо, Джакомо!» Труп безмолвствует, и камерлинг, выждав несколько секунд, оборачивается к присутствующим и произносит: «Папа умер!» Помнит ли Лев XIII, как он нанес три удара молоточком по холодному лбу Пия IX; леденея от страха, ощущает ли он порой на своем лбу три удара, смертельный холод серебряного молоточка, которым он вооружил камерлинга, кардинала Бокканера, своего, как ему известно, непримиримого противника?