— Ступайте с миром, сын мой, — сказал наконец папа, как бы напутствуя и благословляя священника. — Да отпустится вам грех ваш, ибо вы исповедались в нем и выразили свое к нему отвращение.
Пьер не ответил; со скорбью принимая унижение, словно заслуженную кару за несбыточные мечтания, он уходил, пятясь, как положено по этикету. Он трижды склонился в глубоком поклоне, не оборачиваясь, шагнул через порог, преследуемый неотступным взглядом черных глаз Льва XIII. Но он успел заметить, как тот снова взял со стола газету, чтение которой прервал, чтобы принять посетителя; Лев XIII сохранил вкус к злободневной прессе, был весьма жаден до всяких новостей, хотя зачастую, в своей обособленности от внешнего мира, обманывался относительно тех или иных событий, придавая им значение, какого они не имели. Обе лампы светили неярким и недвижным пламенем, комната снова погрузилась в глубокое молчание, в беспредельный покой.
Посреди тайной приемной застыл в ожидании, весь в черном, синьор Скуадра. Обнаружив, что Пьер в полнейшей растерянности прошел мимо, позабыв свою шляпу на консоли, он осторожно взял ее и молча, с поклоном протянул священнику. Потом не спеша, тем же шагом, что и при встрече, он пошел впереди, сопровождая гостя в залу Климента.
И вот то же длительное путешествие повторилось в обратном порядке через нескончаемую вереницу зал. И по-прежнему нигде ни души, ни шороха, ни вздоха. Пустынные комнаты, в каждой словно позабыта одинокая коптящая лампа, и свет ее кажется еще более тусклым, а тишина еще глуше. И вокруг казалось еще пустынней, по мере того как наступала ночь, погружая во мрак немногие предметы, снова и снова попадавшиеся Пьеру на глаза в каждой зале с высокими, украшенными позолотой потолками: все те же троны, деревянные скамейки, консоли, распятия, канделябры. После почетной приемной, обитой алым шелком, они прошли Залу кордегардии, уснувшую в легком благовонии ладана, сохранившемся от утренней мессы; потом Залу гобеленов, Залу дворцовой стражи, Залу жандармов, а в следующей за ней Зале папских служителей единственный слуга уснул на скамейке так крепко, что не проснулся, даже когда они вошли. Шаги слабо отдавались на плитах, заглушаемые мертвенным спертым воздухом дворца, как бы замурованного со всех сторон подобно склепу и в этот поздний час погруженного в небытие. Наконец они очутились в зале Климента, которую только что покинула швейцарская стража.
Синьор Скуадра так ни разу и не обернулся. Он молча, без единого жеста, отступил и, пропустив Пьера, в последний раз поклонился. Потом он исчез.
По внушительной лестнице, тускло, будто ночниками, освещенной двумя газовыми рожками в круглых матовых колпаках, среди невыразимо гнетущей тишины, которую не нарушали даже привычные шаги швейцарской стражи, гулко отдававшиеся на плитах, Пьер спустился двумя этажами ниже. Он пересек двор св. Дамасия, пустынный и словно вымерший, озаренный слабым светом фонарей у подъезда, спустился по лестнице Пия, второй гигантской лестнице, столь же пустынной, вымершей и сумрачной, и, наконец, очутился по ту сторону бронзовой двери, которую привратник медленно, с усилием отворил и также медленно закрыл у него за спиной. И какой скрежет, какой дикий визг жесткого металла раздался ему вслед! Казалось, все, что он оставил за этой дверью, — все нагромождение мрака, сгустившейся тишины, столетий, застывших в плену у традиций, несокрушимых, как идолы, догматов, окаменевших, точно запеленатые мумии, цепей, которые опутывают и отягощают народы, — все орудия удушающего рабства, деспотического господства, все это гулким эхом отдавалось в пустынных, мрачных залах Ватикана.