Выбрать главу

Пьер встревожился, видя, как пожелтел секретарь, как он дрожит.

— Полно, полно, друг мой, вы преувеличиваете.

— Преувеличиваю?.. А знаете ли вы, что произошло сегодня ночью, при какой сцене мне невольно довелось присутствовать? Не знаете? Так я вам расскажу.

Оказывается, накануне донна Серафина, еще до того как она вернулась домой и узнала о разразившемся ужасном несчастье, уже была глубоко расстроена дурными вестями, которые ей сообщили в городе. Поговорив в Ватикане с кардиналом-секретарем и несколькими знакомыми прелатами, она убедилась, что положение ее брата сильно пошатнулось, что он нажил себе многочисленных врагов в Священной коллегии, так что его избрание на папский престол, вероятное в прошлом году, стало, по-видимому, невозможным. Мечта всей ее жизни разом рушилась, честолюбивая надежда, которую она давно лелеяла, лежала разбитая у ее ног. Как? Почему? Она в отчаянии стала доискиваться причин и узнала о множестве совершенных кардиналом ошибок, о его резких, бестактных выходках, о речах и поступках, оскорбивших многих людей, — словом, о вызывающем поведении, которым он, словно нарочно, старался испортить все дело. Хуже того, во всем она узнавала именно те оплошности, против которых сама предостерегала брата, а он упрямо совершал их под тайным влиянием Папарелли, этого ничтожного, жалкого прихвостня, чья пагубная власть чувствовалась во всем: шлейфоносец разрушал плоды ее усилий, ее бдительной преданности. Поэтому, несмотря на несчастье, поразившее их дом, она не пожелала откладывать изгнание предателя, тем более что его старинная дружба со зловещим Сантобоно и история с корзинкой фиг, переданной ими из рук в руки, леденила ей кровь чудовищным подозрением, о котором она едва смела думать. Но с первых же слов ее требование вышвырнуть предателя за дверь натолкнулось на резкое, непреодолимое сопротивление брата. Он и слышать ничего не хотел, им тотчас овладел неистовый приступ гнева, все сметавшего на своем пути; он кричал, что дурно с ее стороны нападать на такого скромного, богобоязненного человека, обвинял сестру в том, что она играет на руку врагам; погубив монсеньера Галло, они хотят теперь оклеветать этого бедного смиренного священника, к которому он искренне привязан. Бокканера называл все городские слухи злостной выдумкой и клялся, что оставит шлейфоносца при себе, хотя бы для того, чтобы выказать презрение к клевете. И донне Серафине пришлось умолкнуть.

Дрожа от ужаса, дон Виджилио снова закрыл лицо руками.

— О, Папарелли, Папарелли!

Он глухо бормотал ругательства. Хитрый лицемер, прикинувшийся скромником и смиренником, гнусный шпион, подосланный во дворец, чтобы подсматривать, подслушивать и смущать умы, мерзкое, вредное насекомое, которое властвует над самыми благородными людьми, впивается в гриву льва, иезуит, лакей, тиран, всюду вершащий свое грязное дело, ничтожный, но торжествующий червь!

— Успокойтесь, успокойтесь, — твердил Пьер.

Он понимал, что секретарь преувеличивает, но все же ощущал невольную дрожь перед неведомой опасностью, перед реальной, хотя и невидимой угрозой, притаившейся где-то во мраке.

Но с тех пор, как дон Виджилио чуть было не отведал смертоносных фиг, с тех пор, как молния ударила так близко от него, он не переставал дрожать от ужаса, и ничто не могло его успокоить. Даже ночью, когда он оставался один в постели, за запертой дверью, на него нападал безумный страх, и он прятался под одеяло, заглушая стоны, точно враги могли проникнуть сквозь стены и задушить его.

Он снова заговорил, задыхаясь, прерывающимся голосом, словно после тяжелой борьбы:

— Ведь я уже говорил вам в тот вечер, когда мы беседовали в вашей комнате, крепко запершись на ключ… Напрасно я разоткровенничался и, чтобы отвести душу, рассказал, на что они способны. Я был уверен, что они об этом узнают, и видите, они узнали, вот почему и хотели меня убить… Да и сейчас я тоже напрасно говорю с вами, ведь они все узнают и на сей раз уже не промахнутся… Увы, все кончено, я погиб, этот прославленный дом, который я считал таким надежным убежищем, станет моей могилой!