Возвращение Кнута в послевоенную Францию было суровым испытанием памяти. Его послевоенный быт во многом помогают понять письма к Р. С. Чеквер, опубликованные американским исследователем Рут Ришиной[76], а также письма к Е. Киршнер, которые печатаются в настоящем издании. Как рассказывает его последняя жена, после войны Кнут всерьез собирался ехать в Америку делать кино. Это был, скорее всего, жест отчаяния или минутная прихоть: трудно поверить, чтобы взвешенно-трезвый и педантично-ответственный в практических делах, он мог возлагать какие-либо надежды на столь авантюрный проект — английского языка он не знал вовсе, да и познания в кино были дилетантские[77]. Несмотря на владевшее им подавленное состояние и творческую опустошенность, нельзя сказать, чтобы Кнут в эти годы морально сдался. Другое дело, что его обостренное чувство трагизма давало внятное представление о невозможности, после пережитой евреями Катастрофы, гуманистического существования по старым нравственным заповедям.
И после войны Кнут ведет жизнь писателя, пусть и не столь творчески активную и энергичную, как раньше. Известно, например, что он принимал участие в поэтическом вечере, проходившем в апреле 1946 года в «Обществе русской интеллигенции» и описанном небеспристрастным представителем «другого берега», советским журналистом Ю. Жуковым, оказавшимся в это время в Париже[78]:
«Потом читает свои стихи молодой поэт Давид <так в тексте> Кнут. Тот же заупокойный тон, та же тематика — безверие, которые страшат поэта, горькая дума о стихах, которые, как ему кажется, никому не нужны, неизбывная тоска, отсутствие уверенности в себе. И вдруг неожиданная скрипучая реплика Бунина:
— Послушайте! У вас кто-то там опускает лицо, разве можно опускать лицо?
Его коробит, что люди забывают русский язык. А поэт читает и читает:
В мае 1949 г. Кнут издает свою итоговую книгу «Избранные стихи». Ее появление во время полного поэтического молчания столь вызывающе нелогично, что, помимо естественного и объяснимого ностальгического жеста, позволяет подозревать автора в нарочитой демонстративности отчаяния. Природа последнего, думается, более чем прозрачна: с большой или меньшей степенью откровенности Кнут мог констатировать свой творческий кризис, но едва ли ему было дано свыкнуться с мыслью, что отныне его поэтическая деятельность целиком принадлежит прошлому. Стоило ли тогда, возникает вопрос, лезть из кожи вон и издавать сборник стихов, вкус к которым был им будто бы потерян навсегда[81]. Если к тому же принять в расчет, что писатель, задумавший издать в послевоенной Франции книгу на русском языке, обрекал себя на практически непреодолимые финансовые трудности, станет понятным, что Кнутом владело нечто сверх вполне объяснимого авторского тщеславия или естественного желания увидеть свою итоговую поэтическую книгу. Ведь столь поразившее автора одной из первых статей о нем[82] высокохудожественное оформление сборника стихов 1949 года на самом-то деле шло вовсе не от хорошей жизни и диктовалось скорее полной безысходностью положения: достать денег на издание было решительно неоткуда, единственным выходом оставалось объявить предварительную подписку. В результате этого львиная доля тиража оказалась пронумерованной, как бы в прямом смысле подарочно-именной[83]. Есть поэтому основание думать, что и в это, во всех смыслах трудное для Кнута время, им продолжал исподволь владеть никуда не исчезнувший и ни во что иное, кроме тревоги и отчаяния, не трансформировавшийся зуд стихотворства, хотя поэтическая немота и остается, разумеется, непреложным фактом его тогдашнего духовного бытия и душевного состояния[84].
Подводящая какой-то важный жизненный итог, который позволял стереоскопически увидеть себя в прошлом, книга «Избранные стихи», увы, не облегчала вступления в будущее. На протяжении нескольких последних лет этим будущим, уже не смутным, а относительно представимым, была для Кнута Палестина, которая манила и отталкивала одновременно. Почему манила — объяснять, вероятно, не нужно, что же касается то и дело посещавших его сомнений и страхов, то он многократно объяснял их в письмах к Е. Киршнер[85].
76
77
Ср. в письме к Р. С. Чеквер от 24 февраля 1946 г.: «Ю. Д. Бруцкус <см. о нем во вступительной статье Д. Сегала> … уговаривал меня поехать в Америку, уверяя, что отлично прокормлюсь литературой. Боюсь, что это его… девичьи мечты» (цит. по:
78
79
У Кнута в стихотворении «Цфат» («Из цикла ‘Прародина’»): «…Убогий скарб людской: дома и гробы, Тысячелетний груз и дребедень Бессильной веры, непосильной злобы…»
80
У Кнута в стихотворении «Метулла» (из того же цикла, что и предыдущее стихотворение): «Все истлеет. Порвется крепчайшая нить, ляжет пыль надо всем и над всеми…»
81
В письме А. Гингеру из Израиля (5.11.1948), который он посетил осенью 1948 г. (см. далее), Кнут выражает признаки нетерпения по поводу издания книги «Избранные стихи» (Гингер вычитывал и правил корректуру): «Горестно удивлен, что ты мне ничего не писал о книге. Что с нею? Начали ли ее печатать?
Ты мне окажешь необычайную услугу, взявшись серьезно за дело» (полностью письмо приведено в
82
См.:
83
С просьбой «найти двух-трех подписчиков» на книгу Кнут обращается, например к Р. С. Чеквер (письмо от 22 апреля 1949 г.), см.:
84
Косвенное подтверждение этого соображения можно увидеть в рецензии А. Бахраха на семерых поэтов, среди которых «Избранные стихи» Кнута воспринимаются как явление «нынешней», а не «бывшей» поэзии: «Оглядываясь на пройденный путь, Кнут переиздает то, о чем надлежит, по его мнению, напомнить, отбирает то, что может укрепить его славу. Для своего сборника он собрал плоды своей двадцатипятилетней работы, и хронологическая последовательность раскрывает не только этапы его развития, рост его мастерства, но и определяет его поэтическую физиономию и его положение в современной русской поэзии» (
85
В одном из них, датированном 25 марта 1945 г., он в частности пишет: «По поводу Эрец: на днях туда идет пароход и увезет детей. Я мог бы, без особых затруднений, уехать с ними. По зрелом размышлении я решил остаться на месте: слишком велик риск, что в Эрец мне придется жить на общественную благотворительность — этого я не хочу. Как ты, вероятно, помнишь, я не знаю ни иврита, ни английского. Что будет делать в Палестине глухонемой писатель?»