Это было все. Но то, что люди могут срывать свой гнев против ближних путем побоев и кровопролития, было для меня чем-то новым и жутким. «Не напрасно меня называли Сисси ван Вейден», – думал я и беспокойно ворочался на койке, падая из одного кошмара в другой. Я поражался своему полному незнанию жизни. Я горько смеялся над собой и готов был находить в отвратительной философии Вольфа Ларсена более правильное объяснение жизни, чем в моей.
Такое направление мыслей испугало меня. Я чувствовал, что окружающее зверство оказывает на меня развращающее влияние, омрачая для меня все, что есть хорошего и светлого в жизни. Разум подсказывал мне, что избиение Томаса Мэгриджа было делом дурным, но я не мог заставить себя не ликовать при мысли об этом происшествии. И сознавая всю греховность своих мыслей, я все же захлебывался от злорадства. Я больше не был Гэмфри ван Вейденом. Я был Горбом, юнгой на шхуне «Призрак». Вольф Ларсен был мой капитан, Томас Мэгридж и остальные – товарищи, и штамп, которым они были отмечены, неоднократно накладывал свой отпечаток и на меня.
Глава XIII
Три дня я работал не только за себя, но и за Томаса Мэгриджа. Могу с гордостью сказать, что справлялся с работой хорошо. Я знаю, что она заслужила одобрение Вольфа Ларсена, да и матросы остались довольны мной во время моего краткого правления в камбузе.
– Это первый раз, когда я ем чистую пищу, с тех пор как попал на борт, – сказал мне Гаррисон, возвращая через кухонную дверь обеденную посуду с бака. – Стряпня Томми почему-то всегда отдавала застывшим жиром, а кроме того, мне кажется, что он не менял рубашки с тех пор, как мы вышли из Фриско.
– Это так и есть, – подтвердил я.
– Готов биться об заклад, что он и спит в ней, – заметил Гаррисон.
– И не проиграете, – согласился я. – На нем все та же рубашка, которой он ни разу не снимал.
Но только три дня дал капитан коку на поправку от нанесенных побоев. На четвертый день его, хромающего и слабого, стащили за шиворот с койки и заставили приступить к своим обязанностям. Глаза у Мэгриджа так распухли, что он почти не видел. Он хныкал и вздыхал, но Вольф Ларсен был неумолим.
– Смотри, не подавай больше помоев, – напутствовал он его. – Чтобы не было больше грязи! И хоть изредка надевай чистую рубашку, а то я тебя выкупаю. Понял?
Томас Мэгридж с трудом двигался по камбузу, и первый же крен «Призрака» заставил его пошатнуться. Стараясь удержать равновесие, он протянул руку к железным перилам, окружавшим плиту и не дававшим кастрюлям соскочить на пол. Но он промахнулся, и его рука тяжело шлепнулась на раскаленную поверхность. Раздалось шипение, потянуло запахом горелого мяса, а кок взвыл от боли.
– Боже мой! Боже мой! Что я наделал! – причитал он, усевшись на угольный ящик и размахивая своей злополучной рукой. – И почему это все на меня валится? Прямо тошно становится. А между тем я ведь стараюсь прожить жизнь, никого не обижая.
Слезы бежали по его дряблым, бледным щекам, и на лице отражалась боль. Но сквозь нее проглядывала затаенная злоба.
– О, как я ненавижу его! Как я ненавижу его! – прошипел он.
– Кого это? – спросил я, но бедняга уже опять начал оплакивать свои несчастья. Впрочем, угадать, кого он ненавидит, было нетрудно; труднее было бы угадать, кого он любит. В этом человеке сидел какой-то бес, заставлявший его ненавидеть весь мир. Иногда мне казалось, что он ненавидит даже самого себя – так нелепо и бессмысленно сложилась его жизнь. В такие минуты у меня пробуждалось горячее сочувствие к нему и мне становилось стыдно, что я мог радоваться его неприятностям и страданиям. Жизнь подло обошлась с ним. Она сыграла с ним скверную шутку, сделала его тем, чем он был, и не переставала издеваться над ним. Как мог он быть иным? И как будто в ответ на мои невысказанные мысли он прохныкал:
– Мне всегда, всегда не везло. Некому было послать меня в школу, некому было наполнить мой голодный желудок или вытереть мой расквашенный нос, когда я был малым мальчонкой! Кто когда-либо заботился обо мне? Кто, спрашиваю я?
– Не огорчайтесь, Томми, – сказал я, успокаивающе кладя руку ему на плечо. – Подбодритесь. Все придет в порядок. У вас еще долгие годы впереди, и вы успеете чего-нибудь достигнуть.
– Это ложь! Гнусная ложь! – заорал он мне в лицо, стряхивая мою руку. – Это ложь, и вы сами это знаете. Я уже достиг всего, чего мог. Такие рассуждения хороши для вас, Горб. Вы родились джентльменом. Вы никогда не знали, что значит быть голодным и засыпать голодным в слезах, когда ваш пустой желудок грызет вас, словно забравшаяся внутрь крыса. Мне уж не выплыть. И если я завтра проснусь президентом Соединенных Штатов, то разве это насытит меня за то время, когда я бегал голодным щенком? И разве может быть иначе? Я родился для страдания. Я перенес их столько, что хватило бы на десятерых. Половину своей злосчастной жизни я провалялся по больницам. Я хворал лихорадкой в Аспинвале, в Гаванне, в Нью-Орлеане. Я чуть не умер от цинги и полгода мучился ею в Барбадосе. Оспа в Гонолулу. Перелом обеих ног в Шанхае. Воспаление легких в Уналаше. Три сломанных ребра во Фриско. А теперь! Взгляните на меня! Взгляните на меня! Мне снова поломали все ребра. И наверное, я буду харкать кровью. Кто же мне возместит все это, спрашиваю я. Кто это сделает? Бог, что ли? Видно, Бог здорово ненавидел меня, если послал гулять по этому проклятому миру.