Другая же сказка — про Машеньку и про волков. Эту сама-то Аксюша нетвердо запомнила. Волки то оставались волками, а иногда почему-то превращались в разбойников. Разбойники-волки караулили Машеньку, сидя в подполье. Видимо, тут смешалось по крайней мере две разных сказки. Мои леопарды и львы были очень сродни такой ситуации, и Машенькины кошмары, когда открывалось, что в своей светелке она не одна, были мне очень близки. Конца, сколько помню, как и у снов, у сказки этой не было.
Здесь же я очень остро и ярко пережил первую мною зажженную спичку. С огнем баловство, разумеется, было запретным. Однако нередко, охваченный каким-то сладострастием непослушанья, я бросался в бездну падений и, сам себе ужасаясь, остановиться уже не умел. Так вот, однажды, балуясь с коробкой спичек, я извлек оттуда одну. Это вызвало в Аксюше законный ужас. От «стихий» меня все берегли. От огня и воды полагалось «ребенка» держать по возможности дальше. Преследуемый по пятам, я убежал в коридор. Чиркнул раз и два — спичка не загоралась. Аксюша меня настигала, я чиркнул еще, и вдруг — спичка вспыхнула. От испуга я тотчас все выронил на пол. Небывалое чудо свершилось!
А немного позднее я сжег любимую старую куклу свою Акулину. Она очень долго разгуливала в своем красном платье по «волшебным садам» и терпеливо слушала и про Машеньку, и про Емелю, удивленно приподняв насурмленные брови на плоском тряпичном лице. Характер у нее был отличный: она выносила безропотно все невзгоды, не чуя, как видно, что смерть к ней близка… Как-то, шаля, я схватил ее за руку и подтащил к раскрытой топившейся печи. Мне и в голову не приходила мысль бросить в печь Акулину. Но сзади послышался голос Аксюши: «Ну, куда понес, спалишь вот, того гляди, куклу-то. Ты не вздумай, смотри!» Я и не собирался «палить», но Аксюша удивительно умела «предупреждать события», подзадоривая к их совершению. Я шутя замахнулся.
— Вот, вот, так вот, так я и знала. Сейчас перестань! Отойди же, кому говорят?
Как же тут отойти? Я руку отвел еще дальше, шутя замахнулся, и стало настолько невозможно отказаться и не услышать новый негодующий возглас на самой кульминационной из всех доселе услышанных нот, что Акулина, совершив короткий перелет, угодила-таки на аутодафе. Насаженные на длинные тонкие лучинки, у жаркого пламени зарумянивались смазанные сливочным маслом гренки — ломтики белого хлеба к моему чаю. Эти гренки с их хрустящей промасленной корочкой я очень любил, но теперь было мне не до них. Я думал, что Аксюша бросится и спасет Акулину из пламени. Но она почему-то не двигалась, только твердила, что напрасно меня все так любят, вот сделали куклу, а я эту куклу — спалил! Во всем этом заключалось ужасное мне наслажденье. Я стоял в закипавших слезах, познавая мрачный восторг от неизмеримой глубины необратимого больше паденья.
Затем, убежав, я оплакал себя, тех, кто любит меня и сделал мне куклу, и самую куклу, которая так и сгорела, отравив скверным запахом тлеющих тряпок гренки, воздух в комнате, день — вообще все на свете. Исступленною мрачностью переживаемого отчаяния я довел себя до какого-то экстаза, упиваясь впервые открывшейся передо мною безмерностью собственной гнусности. Часто в детстве и после мне случалось бродить по краям этой бездны, калечившей душу. Лишь много спустя, наконец, удалось (удалось ли?) мне стать навсегда свободным от этаких вот состояний. Ужасные были минуты…
Глава II
В этих ранних обрывках, сохраненных памятью от моего трех-четырехлетнего быта, многое очень сумбурно. Хронология событий сбивчива и запутана. Более последовательное изложение может быть начато только на пятом году…
Были светлые тени. Они стояли у изголовья моей колыбели, а потом отлетели так незаметно, что я еле-еле, и то не всегда, успевал заметить и запомнить их присутствие и не ощутил горечи от их утраты.
Так, не помню я мать отца — мою бабушку. Памятью о ней являлись только отдельные вещи: старинные ширмы с вытканными пастухами и пастушками, божничка с иконами, коврик, который висел, говорят, у кровати, до самого дня, когда…