Выбрать главу

— Ну, что ты? — спросил он.

— Нет, ничего, — прошептал я.

— Устал стоять?

Я молчал, не поднимая глаз.

— Ну, возьми вон, поди, табуретку, садись посиди, если устал. Сидеть ведь не так трудно?

— Конечно, не так… — опять таким же непроизвольным вздохом вырвалось у меня. — Если бы ты меня всегда на табуретку только сажал…

Отец совсем уже весело рассмеялся, а спустя несколько минут и совсем отменил наказание. Это запомнилось, как нечто не совсем обычное, но так и осталось не очень понятным. Ведь, вообще-то, стоять приходилось носом в угол, часами, одному, в пустой комнате, когда затекали ноги; все о тебе словно забывали, и никто уже не спрашивал, устал ты или нет. Я еще не мог сопоставить свой случайный вздох с его неожиданным милосердием, и оно так и осталось загадочным.

Вот так, даже среди самой тесной близости, несмотря на все уделяемое мне внимание, оставалось что-то такое, что мешало нам раз и навсегда окончательно понять друг друга. Страх, который наряду с безграничной любовью и преданностью умел он внушать даже взрослым детям своим, если и способствовал поддержанию его престижа, то, конечно, имел и свои теневые стороны. «Папа сердится», — говорила сестра. «Коля, кажется, рассердился?» — беспокойно спрашивала у кого-то мама. «Николай Алексеевич сердятся», «Барин рассердились», — повторялось в доме, откликалось там или здесь в углах комнат, кухни, сада… С детства приходилось мне слышать эти фразы, которыми даже и не меня, а сами себя и друг друга пугали чада и домочадцы имения. И не только пугали, но и пугались, и пугались не зря, потому что пугаться было чего. Вспыльчивость и горячность характера отца нередко прорывались с такой неожиданной силой, что точно сокрушающий ураган проносился над нашим маленьким миром, и трудно было, даже хорошо знавшим его, предугадать дальнейшее состояние погоды. С годами, правда, он старался быть сдержаннее. Реже происходили особенно бурные сцены. Но все же они бывали. Помню, например, сестру, стоявшую в пристройке и с мучительным напряжением пытавшуюся вспомнить, за каким именно садовым инструментом он ее послал; переспросить не посмела — он торопил, занятый чем-то, расслышала неясно, а может быть, просто не слыхала раньше этого названия. И вот… Ведь и сознаться в незнании нередко означало навлечь на себя то самое, что вполголоса называлось: «рассердится». День из-за такого пустяка мог оказаться испорченным не только для нее самой, но и для остальных… Что же он велел принести? Вот два секатора — большой и маленький, именно так она их всегда и называла, а он, кажется, сказал «садовый». Разве они не оба садовые? Сказать ему «не нашла» — еще хуже, да и стыдно быть такой малодушной. Взять оба? Это значит выдать себя с головой. Отнести один, все равно который? Губы сжаты, глаза, не отрываясь, смотрят на эти проклятые секаторы… Наконец, она решительно берет тот, что побольше, и идет в сад. Угадала — хорошо, нет — и, может быть, уже через минуту в саду послышится его гневный голос. О, как он может грубо, как оскорбительно и как обидно разругать ее, сразу за все: за тупость, за невнимание, за нерешительность. Не поняла — так переспроси. Но он забывает, в какой мере дочь обязана именно ему этой своей нерешительностью. «Что ж, вас надо обязательно взять за шиворот, подвести и носом ткнуть? Удивительные рохли!» А это множественное число, которым он объединяет ее с мамой, Аксюшей, вообще с женской половиной дома! И все они чувствуют себя одновременно виноватыми, слыша раздраженное «вас». И окажется, что секаторы бывают, может быть, кроме садовых, еще кустарниковые, древесные и какие-нибудь еще, но слишком дорого обойдутся и чересчур поздно придут эти запоздалые познания. Вера идет, подходит, как приговоренная заранее, протягивая ему принесенный инструмент. Но он уже раздражен долгим ожиданием, тем, что прививка не ладится; два-три резких слова — и этого достаточно, чтобы Вера окончательно вышла из всякого равновесия. Она смотрит сквозь слезы, бегущие из глаз по щекам, слизывая их с углов губ кончиком языка. Но его это раздражает еще сильнее. Еще и эти «нюни», когда сами кругом виноваты, когда ни одного пустяка никому нельзя поручить, ни за чем послать, ничего доверить…