Принц Евгений смотрел на меня молча. Он понимал, что происходило во мне, охватившую меня тревогу, и он принялся мило говорить мне об Италии, Риме, Флоренции, о своих итальянских друзьях, которых он не встречал уже целые годы. Наконец, он спросил меня, что предполагает делать принц Пьемонтский.
— Он лысеет, — хотелось мне ответить. Но я удовольствовался тем, что сказал, улыбаясь: — Он в Аньяни, возле Рима, во главе войск, защищающих Сицилию. — Он улыбнулся также, но делая вид, что эта улыбка не имеет отношения к моей лукавой и невинной шутке, и спросил, давно ли я его видел.
— Я видел его в Риме, незадолго до моего отъезда из Италии, — ответил я. — Мне хотелось ему рассказать о моей последней встрече с принцем Гумберто, сказать, что она оставила во мне ощущение сострадания и сожаления. Нескольких лет оказалось достаточно, чтобы превратить этого молодого принца, надменного и счастливого, в человека, имеющего вид бедный, печальный и униженный. Что-то в его лице, в его взгляде изобличает совесть, тревожную и пришедшую в упадок. Даже самая его сердечность, исполненная еще недавно любезной искренности, стала поддельной, его улыбка — смиренной и ненадежной.
Я уже замечал его удрученность незадолго до войны, на Капри, когда мы однажды вечером обедали в Зум Катере Хиддигейгей, на узкой застекленной террасе, нависающей над улицей. В соседнем зале банда молодых людей, под предводительством графини Эдды Чиано, шумно танцевала среди потной и чрезмерно возбужденной толпы неаполитанцев. Принц Пьемонтский наблюдал угасшим взглядом стол, занятый юношеским двором графини Чиано[64], и небольшую группу, собравшуюся у стойки бара вокруг Моны Вильямс[65], Ноеля Коварди и Эдди Бисмарка[66]. Время от времени он вставал, приглашая легким приветствием Елизабет Моретти или Мариту Гуглиельми. Между одним и другим танцем он возвращался и садился к нашему столу, вытирая лоб платком. Он улыбался, но улыбкой, полной скуки и почти испуганной. На нем были белые полотняные брюки, немного короткие и немного узкие, и пуловер из синей шерсти, модели, которую ввела в моду в том году Габриэлла Робилан. Он снял свою куртку и положил ее на спинку стула. Мне никогда еще не случалось видеть его одетым с такой небрежностью и так необычно. Я смотрел с удивлением и неудовольствием на белое пятно, которое просветлялось на его макушке, подобно большой тонзуре. Он казался очень постаревшим. Его голос также постарел, он как бы пожелтел, стал гортанным и хриплым.
Вялость, забвение обо всем, тоска сказывались в каждом из его жестов, даже в его улыбке, в которой раньше было что-то детское, во взгляде его больших черных глаз; и я испытывал своего рода деликатную жалость к этому молодому принцу, с его зачахшим и подавленным видом, который покорно старился, мягко уступая судьбе. Я думал о том, что все мы постарели раньше времени в Италии, что та же вялость, забвение обо всем, тоска ослабляли движения, портили улыбку и взгляд каждого из нас. Отныне больше не оставалось ничего чистого, ничего по-настоящему молодого в Италии. В морщинах, ранней лысине, увядшей коже этого молодого принца был как бы признак нашей общей судьбы. Я чувствовал, что мучительная, удручающая мысль занимала его ум, что унижение рабства испортило и его тоже, что он тоже был рабом. И эта мысль вызывала во мне желание смеяться, когда я думал о том, что и он тоже раб.
Это не был больше принц Очарователь, которого видели проходящим по улицам Турина с сердечной улыбкой на гордых и алых губах. Принц Очарователь, которого видели появляющимся на пороге дружеских домов рядом с принцессой Пьемонтской, для ужинов и балов, которыми туринская знать чествовала молодую чету. А эта чета была действительно прелестной. Было радостно видеть их вместе: его — несколько смущенного своим браком, немного чересчур нежным, ее — чуть-чуть недоверчивую и рассерженную, ее ясный взгляд, направленный на других молодых женщин с ревнивым подозрением, которое не могла скрыть ее молчаливая грация.
64
65
66