Она тоже, принцесса Пьемонтская, в тот последний раз, когда я ее встретил, показалась мне печальной и униженной. Как она отличалась от той, какую я видел в первый раз в Турине, на балу, всю в белом, нежную и лучезарную. Это был один из первых балов в Италии, в которых она принимала участие после ее свадьбы. Она вошла; казалось, что она прошла внутрь каждого из нас, тихонько, как тайный образ. Как она отличалась от той, которую я вновь встретил во Флоренции, или в Форте деи Марми, которую я иногда настигал на Капри, на подводных камнях или в гротах Пикколо Мартина возле Фараглиони! В ней также отныне появилось нечто униженное.
Я это заметил уже за несколько лет перед тем, на Лазурном берегу[67]. Я сидел однажды вечером с друзьями на террасе Монте-Карло Бич возле рыбного садка. На сцене открытого театра загар голых ног знаменитого ансамбля гёрлс[68] из Нью-Йорка поднимался и опускался в ритме музыки. Вечер был теплый. Море дремало, покоясь на прибрежных камнях. Около полуночи принцесса Пьемонтская появилась в сопровождении графа Грегорио Кальви ди Берголо. Спустя минуту она послала его пригласить нас к своему столу. Принцесса молчала, глядя на спектакль, странно им поглощенная; оркестр играл «Сторми Ваэза[69]» и «Сингинг ин тзе рейн»[70].Потом она повернулась ко мне и спросила, когда я возвращаюсь в Турин[71]. Я ответил ей, что не вернусь больше в Италию, пока все не переменится.
Она посмотрела на меня долгим взглядом, молча, с грустным выражением.
— Вы припоминаете другой вечер в Венце? — спросила она неожиданно.
(За несколько дней перед этим я поднялся на Венце передать привет от Роже Корнаца французскому переводчику Х. Д. Лоуренса — двум молодым американкам, известным тогда на всем Лазурном берегу благодаря их «священным танцам». Две американские девицы жили вместе, совсем одни, в старинном домике. Они были очень бедны и казались счастливыми. Младшая походила на Рене Вивьен. Они сказали мне, что в этот вечер ожидают у себя принцессу Пьемонтскую. В то время как младшая, укрывшись за пыльной портьерой, готовилась к своему танцу (ее подруга подбирала пластинки и крутила завод граммофона), принцесса Пьемонтская вошла с Грегорио Кальви и другими. Сначала мне показалось, что ничто не изменилось в ее облике; потом я заметил постепенно, что и в ней тоже было что-то униженное и увядшее. В плохо освещенной комнате, низкой и сводчатой, вроде грота, на каком-то подобии сцены, декорированной материей и бумагой, молодая американка, походившая на Рене Вивьен, начала танцевать. Это был бедный танец, прелестно вышедший из моды, вдохновленный, как объяснила ее подруга, фрагментом из Сафо[72]. Вначале танцовщица казалась сгорающей на чистом огне: голубые огни пылали в ее светлых глазах. Но через мгновение она явилась усталой и утомленной. Ее подруга пристально смотрела на нее взглядом нежным и повелительным, в то же время она полушепотом говорила принцессе Пьемонтской о священных танцах, о Платоне[73], о статуях Афродиты[74]. Танцовщица медленно передвигалась на крохотной сцене, при красноватом свете двух ламп, накрытых колоколами из лилового атласа, поднимая и опуская временами одну ногу, временами другую, в ритме граммофона, иногда поднимая руки и соединяя их кисти над головой, потом роняя их вдоль бедер жестом последнего изнеможения. Затем она остановилась, сказала с ребяческой простотой: «Я устала», — и уселась на подушке. Ее подруга приняла ее в свои объятия, называя дорогой малюткой, и повернулась к принцессе Пьемонтской, спрашивая ее: «Не правда ли, она чудесна?»
— Знаете ли, о чем я думала, присутствуя на танце этой молодой американки? — сказала мне принцесса. — Я думала, что ее движения не были чистыми. Я не хочу этим сказать, что они были чувственны или что им недоставало стыдливости, я хочу сказать, что они были горделивыми. Они не были чистыми. Я задаю себе вопрос, почему сегодня так трудно оставаться чистым. Не кажется ли вам, что нам следовало бы быть более смиренными?
— Я подозреваю, — ответил я, — что танцы этой молодой американки послужили вам только предлогом. Быть может, вы думали о чем-то другом?
Да, может быть, я думала о другом, — сказала она. Она на мгновение умолкла, затем повторила: «Не кажется ли вам, что мы должны бы были быть более смиренными?»
— Нам следовало бы иметь больше достоинства, — ответил я, — больше уважения к самим себе. Но, быть может, вы правы. Только смирение может поднять нас из того унизительного положения, в которое мы впали.
67
71
73
74