Поэтому моя нерастраченная нежность к животным питается больше всего там, на Миллионной. По именам мне знакомы коровы, телята и лошади. Вот — Смелый, своенравный задиристый конь, весь огненно-рыжий, а ноги в белых чулках, и на морде белый знак восклицательный; все разносы на совести у него. Спокойная старая Касатка; иногда меня на нее сажают верхом; уцепившись за гриву, я все больше сползаю на шею, но все ж таки еду. Шмель — серый в яблоках тяжелоступ, светло-бежевый Стрепет и любимица общая Дорогая — темно-гнедая кобыла; нынче она с жеребенком. Коров я знаю по имени только самых любимых, и немудрено: их больше четырех десятков, не считая молодняка и телят. Лошадей же всего штук пятнадцать. Среди всего этого, в общем, доброжелательного животного населения есть и опаснейшие персонажи, которых боюсь. Я боюсь черно-пегую суку Мушку, если, сорвавшись с цепи, она налетает, норовя облизать все лицо. А страшнее всего мне индюк. Расфуфырив свой хвост, блекоча, негодуя, он трясет лиловеющим гребнем, висюльку свою клювом подкидывая, и боком подскакивает ко мне, если я без всякой охраны появлюсь в районе, ему предоставленном, возле черного крыльца. Правда, в поле бывают опасны быки, но об этом известно мне больше по всяким рассказам, например, о гибели брата тети Нютиной горничной Паши, быком убитого насмерть. Но индюк, тот и сам по себе умеет наполнить ужасом трепетным сердце. Всем видом своим он понятнее всяких рассказов дает ощутить, на что он способен!..
Впрочем, все же конкретные эти угрозы и страхи продолжаются очень недолго, иные опасения, неясные и не выраженные в каких-либо определенных формах, врываются в жизнь тревожно и сумрачно, отлагаясь на мыслях и разговорах. В этом чувствуется нечто стихийное, заражающее все вокруг чувством какой-то беспомощной растерянности. Даже взрослые по сравнению с этим кажутся слабыми; может быть, только отец знает, как надо бороться, знает и устоит.
Эти тревожные ощущения преждевременно проникали в сознание, и оно являлось перед ними беззащитным и неогражденным, вопреки всем заботам, вопреки той китайской стене, которой я был огражден.
Что поделать? Глубокое противоречие было заложено в самой дате моего появленья на свет, в разрыве, лежавшем между мною и старшими братьями (как говорилось уже, Коке с Верой я мог бы быть сыном), в самом возрасте наших родителей, которые оказывались общими у меня и у братьев с сестрою.
Ведь как сын своих отца с матерью, брат своих братьев, должен я был находиться в одном поколении — время рожденья меня помещало в другое…
Существовал в старину довольно нелепый обычай: ребенка, рожденного в знатной фамилии, зачисляли с рожденья в один из гвардейских полков. И с младенческих дней начиналось его продвижение по службе. Мальчик соску сосет и пеленки грязнит, а уже чин военный присвоен ему. Пока он там книжку начнет читать по складам и гонять голубей, он заметно продвинется где-то в неведомых для него формулярах. Что-то вроде, но в более даже глубоком психическом смысле, происходило и со мною. Один среди взрослых, невольно я чувствовал в чем-то странное равенство с братьями, их детские воспоминания в чем-то принадлежали и мне, и я как-то тянулся за ними, а разве дотянешься?! На равных началах с сестрой обожал я отца — все мы были детьми для него: они старшие, я — самый младший, и только. И в этом каком-то своем естественном равенстве, значительно раньше, чем было мне нужно, я начинал понимать, что важнейшие самые вещи, увы, происходят не здесь, а в далеких, неясных пространствах, где шли забастовки рабочих, творился разгон Государственной думы, все гнило, шаталось, и по паркетам салонов уже проходил зловещий кудесник Распутин, озаренный бесславным закатом Империи.
Глава III
Имение наше, для средней полосы России, где оно находилось, и по размерам своим принадлежало к средним. Что-то около семисот десятин занимала земля, ограниченная раствором угла со сторонами из двух рек — Волги и впадающей в нее Шоши, стянутого по гипотенузе линией Московско-Петербургского шоссе. Кроме того, были и за Волгой довольно значительные лесные участки. В годы самого раннего моего детства на этой земле были небольшие пахотные участки под овсами и рожью. Поздней их не стало. Более трети владений покрывали леса, заливные луга занимали все остальное. В большие разливы, веснами, волжские воды за шесть верст приходили к нам. Они подтопляли Миллионную, прорвавшись через насыпной земляной вал, ограждавший имение, иногда заливали весь сад, и тогда над ним с пронзительными криками носились белокрылые чайки, хватая рыбу прямо с клумб и дорожек. На лодках ездили на скотный двор, на лодках обед привозили из кухни. Вечерами разлившаяся водная гладь отражала освещенные окна дома, и он, точно большой пароход, плыл навстречу фантастике, окруженный сказочным пейзажем. Но все это случалось сравнительно редко, лишь в очень высокие паводки. Я об этом знал только по рассказам и фотографиям. Зато как поле, где мы гуляли так часто, превращалось в бескрайнее море, по которому свежий ветер гнал белые гребешки, приходилось не раз видеть и мне. Тогда здесь, где позднее, летом, был обычный выгон нашего стада, начиналась веселая рыбная ловля. Мужики и ребята с бреднями бродили по пояс в воде или заезжали полукругом на лодках, выбирая неводы и сети, в которых, сверкая скользкой чешуей, билась всевозможная рыба.
Раз, уже после спада воды, к нам в дом принесли щуку исполинских размеров. Перебираясь из бочажка в бочажок, следом за ушедшей водой быстро схлынувшего паводка, она, обессилев, прыгала в невысокой весенней траве. В ней оказалось больше двух метров длины. Голова ее значительно возвышалась над плечами рослого мужчины, ее несшего, а хвост по земле волочился. Внутри в этой щуке было обнаружено два проглоченных ею судачка по полметра длиною (один даже несколько больше), совсем еще свежих. Два дня у нас подавали к обеду обжаренные в сухарях щучьи котлеты…
Кончался разлив, и вскоре в лугах вырастала богатейшая трава. Наступал сенокос — с запахом свежего сена, с косами, граблями, копнами, а на выгоне наши коровы нагуливали чудесное молоко. Это молоко и сбитое из него сливочное масло отправляли в Москву. Ходили слухи, что из-за них ссорились, будто бы, известные фирмы — Чичкин и Бландов. Ведала всем хозяйством и сенокосом, под общим наблюдением мамы, Мадемуазель Мари.
Безбожно коверкая русский язык, которому как следует она так и не сумела научиться, Мадемуазель все же ухитрялась как-то объясняться с крестьянами, и они по-своему уважали «хранцусского черта» — поденщики трудились у нее от зари до темноты, сдельщикам она умела не очень задорого сдать на выкос ту или иную лощину; все она видела, везде поспевала, и в результате концы кое-как сводились с концами, а доходов от нее никто и не ждал. При любом сведении концов и весьма скромной жизни дома денег едва хватало, да и то не всегда. Недохватки стали особенно заметны с тех пор, как братьям пришлось жить отдельно, а старшим, с выходом в полк, держать лошадей и справлять гвардейское обмундирование. Несмотря на то, что все они хорошо понимали трудности родителей и во всем себя ограничивали, бюджет семьи вряд ли мог бы выдерживать это долго. Поэтому в сенокосных делах широко внедрялась косьба «исполу». Это значило, что какая-то часть, какая именно, конечно, не помню, сена шла в уплату косцам за их труд. Всегда получалось как-то так, что это было не выгодно ни той, ни другой стороне. Сено в пору косьбы было дешево, и крестьяне, нанимаясь, предпочитали получить деньгами. Что же касается нас, то, широко расплатившись этим сеном, мы уже не только не могли ничего придержать к зиме для продажи, но хорошо, если хватало растянуть запас для своих лошадей и коров до весны и до нового выгона в поле…
……………………………………………………
Очень рано от сестры и отца я понемногу стал узнавать свою генеалогию. В этом нет ничего удивительного: в кабинете отца существует ряд полок, занавешенных зеленым сукном. На полках в порядке лежат огромные серые папки. Прочные папки. То одна, то другая из них появляются и раскрываются. Отец что-то в них разбирает, отыскивает, делает выписки. Я присутствую при этом часто. Что же вижу я в папках? Планы местности, акты с тяжелыми сургучными печатями, конверты с глубоко оттиснутыми гербами — мало мне интересны. Лучше, когда попадаются старинные рисунки и акварели, иногда по-детски неумелые, порой хранящие взмах мастерского штриха Александра иль Карла Брюллова…