Выбрать главу

— Видишь, вот, — говорит мне отец, — это подпись царя Александра Первого, а вот здесь еще бабушки его, Екатерины Великой; этой грамотой награжден был мой прадед, тебе он прапрадед, а это писал тот дедушка самый, помнишь, внизу, на портрете, — и понемногу начнется связный рассказ. Предлоги для этих рассказов бывают различные. Один возникает с того, что «тогда» еще писали гусиными перьями, а написанное засыпали мелким песком, другой — с разговора о том, что, вот, красное поле на чьем-то гербе свидетельствует, что этот род княжеского происхождения (наш герб имеет синее поле). Отсюда узнается уже многое. О родственных семьях, о том, что такое гербы вообще и зачем они. И, конечно, о нашем гербе. Под обычной дворянской короной на нем изображены золотой ключ, перекрещенные стрела, татарская сабля — серебряные, и серебряное крыло птицы. Рассказывает отец легенду, связанную с этими символическими изображениями. Многие наши предки были посланниками в восточных странах. Один из них, самый древний, был послом в Турции — Оттоманской порте, когда возникла война. В таких случаях в старину послов не отпускали на родину, а заключали в оковы и сажали в темницу. Темницей служила старинная крепость на скалистом острове, называемая Эдикуль. Здесь исключалась всякая возможность побега: кругом было море. Напрасно в отдалении крейсировал русский парусник, посланный на выручку послу (он один не мог начать осаду укреплений острова). В одну из бессонных ночей необычайное сияние пробудило от забытья отчаявшегося узника. Открыв глаза, он увидел святого, в честь которого носил свое имя, — Спиридония Тримифунтского. Святой вручил ему саблю, которой он перерубил оковы, вывел его на берег, вручив ключ от темницы, велел вдеть стрелу в птичье крыло и подбросить в воздух. Ветер подхватил стрелу и донес до корабля, который поспешил снять со скалы беглеца. С тех пор святой Спиридоний считается покровителем нашего рода, а предметы, служившие предку при его побеге, стали атрибутами родового герба…

Но больше всего в этих папках встречается писем: то это отдельные конверты, то целые связки, перевязанные выгоревшими шнурками и ленточками. Различны форматы, бумага, марки, почерки — то это каллиграфические завитушки казенных писарей, то очень интимные писульки на голубых, кремовых, розовых тонких листочках. Если взять и понюхать — иные из них хранят еще слабый, точно далекое воспоминание, запах духов. Это, быть может, любовные признания, сообщения о свадьбах и рожденьях тех самых людей, о смерти которых извещает соседний конверт, обведенный траурной рамкой с размытыми пятнами чьих-то горьких неутешных слез.

Все это было теплой, живой, трепещущей жизнью. Что осталось от тех, кто писал эти письма? От их радостей, горя, страданий? Только серые тяжелые папки семейного архива, оживляемые прикосновением отца. Рассказанное урывками связывается с тем или другим портретом из тех, что висят или здесь, в кабинете, или внизу, в гостиной и в большой зале. Многое сразу становится понятней, а главное, понятным становится, почему отец не спит по ночам, чему отдает в жертву так много времени, сил… Чего добивается?

Он хочет свести к обобщающей весь этот хаос: картины, старинные манускрипты и письма, поднять из забвенья, проследить все соки, питавшие древо его родословной, создать небывалый по замыслу труд: ничего не скрывая, на примере семьи, даже и не одной только нашей, осветить жизнь русского общества за две сотни без малого лет. Эта идея становится и мне скоро такой же близкой, как и остальным, взрослым членам семьи. Труд отца носит название «Семейная хроника», или просто, для краткости, «Хроника».

Иногда мне удавалось слышать, как папа читает кому-нибудь отдельные главы. Понемногу из них поднимается стройная и красочная картина прошлого. Потемневшие портреты предков оживают, оставив свои тяжелые золотые рамы. Они говорят, улыбаются, движутся… Ненавидят и любят…

И вся «Хроника» начинается с портрета… После небольшого вступления, где описывался дом и имение в том состоянии, в каком они были всем хорошо знакомы, иначе говоря, в современном, отец, помолчав немного, усаживался глубже в своем низком старинном кресле с широкими закругленными подлокотниками и приступал ко второй главе, носившей название «Портрет». Здесь слушателей встречало описание той самой обстановки, которая окружала их во время чтения, — кабинета отца. Те же портреты декабристов — друзей прадеда — висели на стенах: Пущин, Муравьев, Трубецкой — сперва блестящий офицер, и рядом уже возвращенный из ссылки старичок с длинной седой бородою. И отец в том же кресле любимом сидел, а на диване, напротив, сын одной из теток его — Де-Вильнеф. Этот Де-Вильнеф, по отцу потомок одной из знатнейших французских фамилий Duc de Montague, premier marquis de France [10], в чьем гербе цвели королевские лилии, в настоящем был добродушным, но незначительным и малообразованным армейским офицером.

— Так я тебе привезу его! — говорил он отцу. — Ты же знаешь, конечно, что одна из теток отца твоего была в замужестве за неким Вражским. Этот Вражский под конец жизни сошел с ума. Среди других проявлений безумия у него была страсть резать фамильные портреты по всевозможным кривым, которые сам же он и изобретал. Есть швы и на этом портрете, по счастью, лицо не затронуто ими, и реставратор заделал их так, что почти незаметно. Да, ты поразишься, как Ваня, твой сын, с ним похожи. И тоже Иван…

Этот случайно подаренный ему портрет встал во главе нашей собранной ранее семейной галереи портретов. Кажется, именно этот большеглазый вельможа в пудреном завитом парике петровских времен, с широкой орденской лентой через плечо и был шестиюродным братом всесильного Петра Александровича, ведавшего делами тайной канцелярии и награжденного графским титулом за обманный вывоз в Россию царевича Алексея и ведение следствия по его делу. В этом и заключался секрет того, почему потомки брата его, Ивана, всегда гордились именно тем, что они не имели этого титула — наверное, больше, чем графская ветвь тем, что они графы. Уже много лет спустя, после революции, на обычный вопрос, обращенный к моей сестре, почему так случилось, заданный в присутствии бывшей графини Анны Ильиничны Толстой, последняя, острая на язык, бойко ответила: «Очень просто: их предок не совершил одной гнусности, которую сделал наш, оттого они и не стали графами…»

Отсюда, с петровских времен, уже начиналась и шла постоянная нить. Вообще же, по данным, род начался с того, что в 1353 году некий Индрос, «муж честен», с дружиной в 3000 человек прибыл «из немец-цесарския земли» и поступил на службу к московскому князю. Приняв святое крещение, он получил имя Леонтия. Сын его звался Литвинос. Поэтому ли, по прирожденной ли нелюбви к немцам и ко всему немецкому, загадочные «немец-цесарския земли» в семье принято было считать Литвой. Может быть, так и было на самом деле — не знаю. Сыновья Литвиноса и стали родоначальниками ряда известных фамилий, получивших навечно их, порой обидные, прозвища. От Дурного пошли Дурново, и Толстые — от Толстого, от Молчана — Молчановы, а Василько, от прозвища уберегшийся, стал основоположником рода Васильчиковых…

В официальной родословной и истории сохранялись имена Харитонов, Андреев, о которых известно лишь, что они были воеводами там или здесь и производили потомство. Иных из них убивали поляки, другие сложили головы в разных внутренних неурядицах, в которых приводилось им принимать участие. Только с Петра начинались более обстоятельные сведения, подтверждаемые не только изустными преданиями и скупыми данными родословных книг, но и семейными архивами и историческими документами…

После главы о подаренном портрете и начиналась «Семейная хроника» в собственном смысле. Речь шла издалека, но уже с соблюдением хронологической постепенности в развертывании событий. Переплетались родственные семьи: Толстые и Кротковы, Загряжские, Лунины, снова Загряжские и Жеребцовы, Козловы, Матюнины и опять, и еще Загряжские. Род моей матери был роду отца не чужой. Много раз переплетались между собой ветви обоих «древ», да и между собой отец с матерью были троюродными.

вернуться

10

Герцог Монтегю, первый маркиз Франции (фр.).