Выбрать главу

«В этом году мне исполнилось бы пять лет… То есть как это? Долго объяснять, а для меня просто: когда отцу было столько, сколько мне сейчас, мне было почти пять лет. Вот и все. Может быть, опять непонятно? А я постоянно, ежегодно, еженедельно, почти ежедневно примеряю на себя повторение его жизни. И в этом масштабе смотрю на себя сейчас глазами себя пятилетнего, уже не существующего, мне не данного. Сейчас ему-мне оставалось бы еще пять лет до… Нет, смерти я не боюсь. Она — избавление, она — обетование встречи, быть может… но как светло было ему приближаться к этой дате: „Душе моей легко, с улыбкою веселой спокойно я гляжу на этот белый свет…“ А моей душе каково? Нет, не легко. Сумрачно. Не живет она „силами того мира“ (Флоренский); вот и рассыпается в противоречиях, мелких обидах, софистических и логических блужданиях. И добро бы не знала, а то ведь знает же, где „лазурь вечности“, где силы, где мир…

„Духи праздности, уныния… не даждь ми!“

Исполнилось бы мне пять лет. И все бы радовались этому, и как же не радоваться? Даже война 14-го года еще не начиналась. Лето пришло, в саду розы цветут, роса по утрам, птичьи концерты — в каждой аллее свои. Как быстро все это кончилось… а разве забудешь. И что мне в этой выдуманной дате… а ведь я чего-то ждал ее, почему-то повторял себе: вот я родился… мне бы уже был год… три… Я еще мало что понимал бы, запоминал бы… а тут ПЯТЬ! Я уже сознательно воспринимаю окружающее, осмысленные радости мне открыты, а того, что последует, не предчувствую. А он-то уже все это знает… понял, заранее пережил. И я, маленький, для него, зачастую — источник лишних переживаний, мучительных и бессильных… Но мы живем этот крохотный кусочек оба вместе, рядом, общаемся, говорим друг с другом… Только то, что вот сейчас — от пяти до десяти — я получу, то и будет. Мало! А вместе, и очень много. Потому что он — это он. И как бы ни мало, обидно мало по времени, но вдруг почти ужасаешься: да когда же он все это успел, как он так „грудь рассек мечом“, что вот и рана не заживает, куда там! И иду, иду неверными шагами, спотыкаясь, а все же стараясь попадать в его следы, хоть в чем-то, хотя изредка. Ну, а „глаголом жечь“ не сумел. Не любил людей, не доверял им, да и как было им верить после такого… Простит ли он? Прощу ли я? Он — мне. Я — себе. Но ведь если бы не было кощунственно, благодаря естественной ассоциации, сказать: „Я и отец — одно“, то я мог бы, в известном смысле, повторить это просто как свое узкое, биографическое…

Что же я должен здесь еще сделать? Если еще только пять лет? И за что нам (ему — мне) это страшное проклятие немоты, раскрывания себя в пустоте, где голос есть, а звуки не рождаются… И неужели все слова, все мысли бессмысленны, криком в подушку?»

Под тяжестью нахлынувших воспоминаний он решается поехать в Новинки, теперь вместе с сыном.

Мы шли вдвоем, а позади рассвет Вставал за нами, брызжа ярким солнцем. Роса недавно выпала на землю, Смочила травы, увлажнила пыль, Клубившуюся рядом, вдоль дороги Еще вчера… Мы шли, и версты мимо Откладывались.                   Если б только версты — Откладывались годы прожитые, Десятки лет, не зажививших раны, Кровоточащей вот уже полвека.
От 13 июня 1965 года. Отрывок из стихотворения «Птицы» (1967 г.).

И снова записи, о далеком, но таком близком и милом сердцу детстве, снова дорогой образ отца, незримо присутствующий рядом.

Давно погасли огни, умолкли голоса, отшумели деревья. На смену им пришли другие. Другие — не те. Не стало всего, что радовало, согревало и наполняло душу. Но и сейчас хочу верить, что стоит мне дойти до вокзала и взять билет, чтобы несколько часов спустя выйти на знакомой станции и снова попасть в это давно затонувшее, но вечно живое царство прошлого.

…Оступаясь в осенней грязи, всматриваясь в темноту отвыкшими глазами, я вдруг различу знакомую фигуру кучера Ефима, метнувшуюся навстречу из мрака.

Здравствуйте, — скажет он, называя меня по имени. — Наконец-то ВЫ!

Пожалте. Барыня давно беспокоятся. Вас еще давеча ожидали. Я который раз на станцию-то выезжаю…

— Здравствуй, Ефим! Ну, что дома? Все здоровы? — отвечу я обычным вопросом.

— Все слава Богу! Можно ехать?

— Да, да, конечно, трогай…

И свои, поименно знакомые лошади, застоявшиеся у коновязи, оторвутся от кормушки с недоеденным овсом и дружно возьмут с места, разбрызгивая по сторонам жидкую грязь.

Останется позади станция. Мы выедем на шоссе, затем свернем на лесистую дорогу, и вот уже по огонькам, теплящимся в далеких домах, я попытаюсь угадывать контуры дома. Выделившись в ночном небе, встанут порознь те самые, единственные, деревья, и залаявшие было у крыльца те самые собаки смолкнут и, радостно повизгивая, станут рваться навстречу…

Бред… Сумасшествие… Не бывает… Никогда и нигде… Пустые слова! Всегда и везде. Так я хочу, так верю… знаю.

Как и будущее, все, когда-то бывшее, существует реально, ежеминутно, и это не бред, не сумасшествие. Это действительно так. Категория времени условна и несоизмерима с нашим ограниченным ее пониманием. Это понимание не выдерживает критики даже с точки зрения современной науки. Ни современная физика, ни философия не ставят перед моим убеждением действительно непреодолимого порога.

В самом деле, ведь если перенестись на одну из ближайших звезд, то мы с нее могли бы видеть сейчас Куликовскую битву или строительство колокольни Ивана Великого в Московском Кремле. С других, более удаленных звезд увидели бы доисторических ящеров, в поисках добычи продирающихся сквозь гигантские хвощи и папоротники. Значит, есть в реальной Вселенной реальные точки зрения, с которых все минувшее становится видимым, сиюминутным. Наших физических возможностей и технических средств недостаточно в настоящее время для наблюдения с этих точек отдельных земных существований. И только. Но ведь мы далеко не исчерпали свои физические возможности, да и так ли уж ими одними ограничены?

Что такое наше радио, телефоны и электричество для нагого дикаря, представителя первобытной общины? Колдовство. И ничего больше. Так не колдовством ли и чистейшей мистикой показалась бы нам сегодня реальная картина развития, возможного для наших далеких потомков? (Я не касаюсь того, что, кажется, мы сделаем все возможное для того, чтобы не иметь ни далеких, ни близких потомков.) Но если столько чудес оказалось, в конце концов, осуществимыми для человека, то что же неосуществимо? Поистине: все реальное — чудесно, и все чудесное — реально, как мне пришлось уже однажды сказать в одной незаконченной работе.

Но, значит, вечно умирает на эшафоте Мария-Антуанетта в бесконечно длящейся агонии? За что же? Нет, для себя она умерла только однажды. Для нас — постоянно. Но ведь не только умирает — и живет, и радуется, и рождается. Все, что протекало некогда во времени, выходит за временные пределы и творится во все часы дней постоянно. Но не творилось ли оно еще и до того? Извечно?

Все то, что пред нами однажды явилось, Что было и минуло, будто бесследно, Что в памяти сгладилось, в сердце забылось, Что в прошлое кануло отзвуком бледным,
Что ночь хоть однажды, безлунная, скрыла, Что некогда солнце лучом осветило, Что кануло в недра, в глубины морские, Что было Египтом, Элладой, Россией, —
Оно существует, всегда существует, Слезами омыто иль крови струею, Оно неизменно пребудет с тобою. Оно существует. Всегда. Существует.

А может быть, и так: не я, а отец, уже много лет обо мне не знающий, случайно, в чужом доме, входит в чужую ему (мою) комнату. За окном, фырча, пробегают грузовики (узнать Москву для него почти немыслимо). И в этой чужой, нищенски обставленной комнате он с удивлением, постепенно, начинает узнавать какие-то следы близкого ему и знакомого. Две-три старинные миниатюры в соседстве с гравюрами и рисунками не ведомых ему художников. Два фотопортрета его жены, когда-то раскрашенных им акварельными красками, фотография дочери. Еще иконы: одна — Спасителя — принадлежала еще его прадеду, другая — прабабке со стороны матери, Надежде Сергеевне Кротковой, третьей благословила его с женой, тогда еще новобрачных, его мать. Еще несколько фотографий, в том числе и его собственная… Кто же здесь живет? На полочке книги маленького формата — библиотека поэзии, русские классики в каких-то странных, непривычных изданиях. На столе очки, пепельница, полная окурков, авторучка… Какая странная комната… «Ваня? Леша? Вера?» — перебирает он имена своих детей и, конечно, забывая того, кто для него всегда остался ребенком. «Не может быть…» — он садится и тотчас неуверенно приподнимается с места навстречу входящему. Седая голова, усталое стареющее, не очень здоровое лицо. Только глаза, вернее, выражение этих глаз и что-то еще в этом лице, до такого ужаса, до такого болезненного испуга знакомое, родное ему. И пусть в развернутой на столе газете речь идет о новых испытаниях атомной бомбы — они снова вместе, двое пожилых людей — отец и сын. И никого, ничего больше им в эту минуту не надо…