На огромных страницах азбуки, на каждой, было напечатано небольшое стихотворение, начинавшееся с порядковой буквы алфавита. Виньетка заглавной буквы и акварельные рисунки отца украшали страницы. Очень памятны даже сейчас эти тексты и эти рисунки, конечно, не все… «Бом, бом, загорелся Кошкин дом…» — полыхало языкастое пламя, кошка била в набат, и растерянная курица стремительно мчалась с ведром на пожар, расплескивая воду. «Дождик, дождик, перестань…» — здесь над ярко-алой виньеткой виднелся пейзаж, взятый прямо из нашего сада: часть круга и начало липовой аллеи под свежим весенним дождем. Помню также букву «К»: «Как поедешь, моя радость, во мою деревню…» «Радость» ехала сверху, в соломенной шляпке «кибиточкой», с лентами, на паре резвых лошадок, а внизу козел Васька муку сеял и козлятки помогали, и просевала коза, а в темном углу сидела «совища из углища», которая «глазами хлоп-хлоп и ногами топ-топ!» На букву «ять» ехал пан по дороге претолстый, а за ним поспевал холоп на тощем одре, и сам исхудалый и тощий. Но особенно мне запомнилась буква «У». Здесь был, может быть, наименее красочный рисунок огромной улитки, иллюстрирующий текст: «Улита, улита, высуни рога, дам тебе кусок пирога!» Благодаря краткости этого текста, отец выбрал его, чтобы я прочел эти строки сам. Он долго бился со мною, раздражаясь от нетерпения и старательно сдерживаясь, но я чувствовал нарастание этого раздражения, трепетал и так и не сумел ничего прочесть. Зато после, когда, наконец, махнув рукой, он оставил меня в покое, в тот же вечер оказалось, что я все понимаю, и к удивленью Веры прочел ей не только «Улиту», но и что-то еще, лишь изредка немного сбиваясь. С этого начал читать. Помню книжки-крошки Ступинской библиотеки, которые читал, еще произнося слова вслух и с недоумением спрашивая сестру, когда же я научусь читать про себя, как все взрослые. Казалось невероятным, что этому даже не учат, и такая чудесная способность должна почему-то вдруг появиться сама. Оказалось — действительно. С этих пор книги стали мне лучшим подарком. Помню, как-то вечером мама вернулась из Москвы и привезла мне хрестоматию Ушинского «Родное слово». В момент ее приезда я уже спал, а утром, когда проснулся и узнал эту новость от Аксюши, мама еще не вставала. Я на цыпочках заглядывал в комнату, где она спала. Там было почти темно от спущенных штор, но книжки в розовой обертке лежали на столе. Трогать их было нельзя: «Вот мама проснется — сама тебе даст».
Еще совершенно не умея писать, я уже завел себе маленькие тетрадочки, которые из бумаги по моему требованию сшивала Вера, и заботливо покрывал фантастическими каракулями целые страницы. Я охотно «читал» всем, переворачивая страницы и импровизируя целые истории, а потом настолько привыкал, что уже «знал», на какой странице о чем, избавляя себя от труда каждый раз придумывать наново.
Как-то, бродя по пустынному коридору в сумерки, когда нечем было заняться и все взрослые были заняты где-то своими делами, сложил я свой первый стих. Он возник сам собою, вернее, пропелся:
Вообще, стихи любил я с младенчества. Басню «Мартышка и очки» читал наизусть, едва еще выговаривая буквы. Следом за нею пошли другие стихи, из них с особенным чувством читал Полонского: «Ночью в колыбель младенца…» Около пяти лет, чтобы сделать папе сюрприз ко дню рождения, выучил наизусть всю державинскую оду «Бог». Учил ее с удовольствием и полюбил Державина на всю жизнь. Пафос чеканных строк и величие образов «огненны сии лампады» и «рдяных кристалей громады» воспринимались непосредственно, без транспонировки на что-либо удобопонятное, как, например, Варя Панина [6]с ее репертуаром или многие стихи, где даже «В шапке золота литого» русский великан почему-то долгие годы был для меня сошедшим с капитанского мостика Гаттерасом. Наверное, здесь сыграло свою роль и то, что отец уже в очень ранние годы мне много рассказывал о движении светил и Вселенной, поэтому державинский текст не казался совсем непонятным.
Каждый день, каждый час мне щедро давал что-то новое. О русской истории мне неутомимо рассказывала и много читала сестра. Летописный текст из хрестоматии о призвании князей я, как и она, помнил наизусть, начиная со слов: «В 862 году новгородские славяне, кривичи и чудь, прогнали варягов за море и стали управляться сами собою…» Затем однажды на моих деревянных кирпичиках Вера наклеила листики белой бумаги и на каждом из них красками и цветными карандашами написала имена всех князей и царей. Из этих имен надо было по порядку складывать историю нашей земли. Последовательность врезалась в память навсегда вместе с завитками орнаментов и цветовыми раскрасками букв, а там важнейшие события прочно закреплялись за соответствующими кирпичиками — князьями. Не очень давно в воспоминаниях Семенова-Тян-Шаньского я прочел, что и у него в детстве были такие же точно кирпичики, о которых, уже стариком, он с благодарностью вспомнил…
Все, что выходило за пределы нескольких хорошо обжитых комнат второго этажа и сада, тоже очень обжитого, до самых своих тенистых и заросших дорожек, куда даже полуденное солнце не проникало сквозь густые ветви акаций и листья диких каштанов, — все носило отпечаток таинственности. Эта таинственность всегда жила рядом, манящая и до конца неизведанная. Она выступала из мрака всегда полутемного верхнего коридора, сгущаясь в обоих его концах у дверей на два чердака — «белый» и «черный». Каждому из них был присущ свой собственный, совершенно особый запах. «Черный» чердак имел дверь, оклеенную, как и стены коридора, голубыми выцветшими обоями. Дверь эта не открывалась, а отодвигалась, на шарнире уходя в стену и обнаруживая отверстие рядом с дверями в папин кабинет. Из этого отверстия сильно пахло фотографическими химикалиями, и не мудрено: в двери было окошечко, застекленное красным стеклом; снаружи и со стороны коридора на узенькую полочку у этого стекла иногда ставится свеча или лампочка, а мама удаляется за дверь, на чердак, и там занимается проявлением фотографий. Чердак очень большой и просторный, очень темный, кажется внутри пустым, но стоит глазу привыкнуть, и во тьме начинают обнаруживаться замечательные находки. В запыленном деревянном ящике хранятся стекла для волшебного фонаря; они очень старые — в этом их главная прелесть. Каждое новое поколение наносит новые разрушения в этом ящике, и они уменьшаются в своем количестве, но придет ли кому-нибудь в голову докупать такие стекла при очередной поездке в Москву? Ведь волшебность именно в том, что этот волк выходил на освещенную луной снежную тропинку и этот рыцарь в шляпе с пером ехал на своей лошади по просторам еще крепостными вытканной скатерти тогда, когда еще были маленькими те, кого сейчас уже, может быть, нет на свете, и те, кто уже давно перестал огорчаться, обнаруживая на своих лицах новые морщины, а на головах новые седые пряди. И та же калейдоскопическая звездочка радовала глаз своими яркими красками в начале каждого сеанса, оживая все на том же полотне, прикрывающем изразцы той же голландской печи в той же «средней» комнате… А это тяжелое желтое бревно, что это? Это часть берцовой кости настоящего ископаемого мамонта! Но только глаз начинает различать и еще какие-то неясные контуры там, в узком пространстве, где стропила примыкают к стенам, как Аксюша хватает меня за руку: «Ну чего еще там, некогда, некогда мне, уходи…» И опять дверь в таинственное царство задвинута, и передо мной знакомая пустыня коридора.
«Белый» чердак исследован несравненно лучше. Здесь пахнет сухим песком и гораздо светлее. Надо перебираться через балки, высоко приподнятые над полом, и успевать, пока мой аргус не сумел воспрепятствовать, погрузить побыстрее руки до плеч в какой-нибудь старый сундук или ящик. Что же в них? Да всевозможная старая рухлядь, какие-то вышивки — бисерные и стеклярусные, расшитый золотом и позументом бархатный кокошник, какие-то свернутые в трубку олеографии, приложения к журналам и — главное — книги: или отслужившие свой век, изорванные, без начал и концов, или сосланные сюда отцом как «неподходящие».
6
Панина Варвара Васильевна (1872–1911) — эстрадная певица (контральто), исполнительница бытовых романсов и цыганских песен. (коммент. сост.).