Выбрать главу

Позднее Миша Супонев рассказал ему: «Ты сразу, как умер. Я испугался, позвал Шумскую, Маховенко. Врачи осмотрели И говорят — гангрена. Маховенко спрашивает: «Плохо тебе?» Ты отвечаешь с закрытыми глазами: «Плохо». Маховенко опять: «У тебя газовая гангрена, необходимо отнять ногу». А ты: «Не уговаривайте, никогда не соглашусь!» Маховенко: «Потеряешь ногу, зато сам живой останешься». Ты: «Не хочу я без ноги жить». Маховенко: «Послушай, Фурсов, у тебя на плечах умная голова. Пойми, иного выхода нет...» И я поддержал хирурга. Харчей, говорю, тебе потребуется меньше. С перепугу, называется, пошутил».

Фурсов сопротивлялся, как мог. Отнять ногу... Да они спятили, что ли?! А его старались спасти от неминуемой гибели: с такими, отходящими в мир иной, фашисты не церемонились. На свалку — и конец. Об этом говорили Иван Кузьмич Маховенко, Супонев, да и сам он теперь хорошо знал об этом. И не собирался сдаваться перед фашистами. Но как он будет жить, бороться, калека безногий?! А умереть от гангрены — борьба? Это малодушие, невежество, измена и еще черт знает что! Маховенко не горячился, не убеждал. Просто рассуждал, прикидывал, что лучше, что хуже в его положении. Быть может, поэтому Владимир на операционном столе не охнул, когда ему ампутировали ногу.

— Все в порядке, — прикоснулся тыльной стороной ладони к его влажному лбу хирург.

А Надежда Шумская, та, новенькая, сказала:

— Жить и жить тебе, Володя! — Ее большие, серые, с морской прозеленью глаза светились радостью и восхищением.

Фурсов слабо улыбнулся в ответ. И отвернулся. От перенесенной боли, от голода и угнетенного состояния духа он стал худ, костляв и сер лицом. Только по-прежнему жарко золотился волос на голове. Его перенесли на койку, и он неделю пролежал неподвижно, с закрытыми глазами.

Старался перейти из мира надежд, где у него были обе ноги, в мир безногих, в мир калек. И не мог. Маховенко встревожился.

— Нельзя оставлять его наедине с мыслями, — как-то сказал он Шумской и посоветовал найти подходящую книгу. — Хорошо бы «Как закалялась сталь» или «Педагогическую поэму». А «Милого друга» приберегите до лучших времен.

Ни той, ни другой книги Надя не нашла. Зато у раненого Черкизова обнаружился чудом сохраненный «Мятеж» Фурманова. Страницы напоминали лохмотья — так была зачитана книга. Ее-то и принесла Фурсову Шумская.

Проходили дни, а книга лежала у него под подушкой непрочитанная.

— Прочитал? — спрашивала Надя. Владимир отрицательно качал головой.

— Поторопись, другие ждут.

Сначала нехотя, а потом со все возрастающим интересом начал читать Фурсов. Перед ним воскресали лица и события, о которых не раз он слышал в детстве от отца, от дядьев. И так увлекся, что забыл, где он и что с ним.

Забыл он и о соседе без руки. А тот умирал. Медленно, мучительно. Как-то рано утром он окликнул Фурсова:

— Слышь, рыжий... я, похоже, вот-вот отдам концы... Не делай страшных глаз: сдохну. И ты тоже не святой... Все мы тут подохнем.

Фурсову кровь бросилась в лицо.

— Это они хотят, чтобы мы подохли. А мы будем жить! Будем!

— Поимей мужество хоть перед смертью говорить правду.

— Я и говорю: нам надо жить! — упрямо повторил Фурсов.

— Ну и живи, если можешь... Почитывай стишки. — Безрукий задыхался. — А по мне, чем так жить, лучше сдохнуть.

Владимир взволновался. Больней боли ранило душу страшное слово «сдохну».

— Нет, так не годится... Дай, я лучше тебе почитаю... интересно.

Безрукий дико глянул на Фурсова:

— Ненормальный. — И обессиленно откинулся на подушку.

— Нет, ты не отворачивайся, ты послушай... Тут есть одно место — душу переворачивает... Это, когда белоказаки схватили обезоруженного Фурманова в Верненской крепости и решили убить... Вот слушай: «Поднялся я, встал в рост, окинул взором взволнованную рябь голов, проскочил по ближним лицам — чужие они, злые, зловещие... Как ее взять в руки, мятежную толпу?.. Прежде всего перед лицом мятежного собрания надо выйти, как сильному: и думать, мол, не думайте, что к вам сюда пришли несчастные и одинокие, покинутые, кругом побитые, беспомощные представители... пришли с повинной головой, оробевшие... О, нет. К вам пришли делегаты от высшей власти областной, от военсовета, у которого за спиной — сила, который вовсе не дрогнул и пришел сюда к вам не как слуга или проситель, а как учитель, как власть имущий»...

Безрукий вскрикнул, будто ударили его ножом в сердце:

— Какой там учитель... какой власть имущий?! И ты и твой Фурманов хитрите... обманываете... зачем?.. не хочу!...

Силы его были на исходе. Вернее — не осталось ни силы, ни воли, ни естественного для каждого человека желания — жить. Он не только знал — умирает, он хотел умереть. А Фурсов принуждал его жить. Зачем? Чтобы завтра увидеть пострашнее того, что творится в палате сегодня? Фашисты изобретательны в пытках. Плетью обуха не перешибешь. Он достиг предела желаний — сдохнуть.

Но наперекор этому желанию в сознании безрукого открылась щелка, через которую он смутно увидел мать на берегу реки и себя в реке, захваченного круговертью весеннего половодья. «Ваня, родимый, держись», кричала мать, и бросилась в воду наперерез стремнине. Она протягивала ему окоченевшую на ветру спасительную руку, а другой раздвигала колючие, разделявшие их ломкие льдины. И ничего не было странного в том, что мать кликала его голосом Фурсова.

А Фурсов читал и читал, стремясь воспламенить безрукого и сам воспламеняясь от жарких слов: «В последних, так сказать, на разлуку только два слова: если быть концу — значит, надо его взять таким, как лучше нельзя. Погибая под прикладами и кулаками, помирай агитационно! Так умри, чтобы и от смерти твоей была польза.

Умереть по-собачьи, с визгом, трепетом и мольбами — вредно.

Умри хорошо. Наберись сил, все выверни из нутра своего, все мобилизуй у себя — и в мозгах и в сердце, не жалей, что много растратишь энергии, — это ведь твоя последняя мобилизация! Умри хорошо...»

Фурсов внезапно захлопнул книгу, от возбуждения грудь его вздымалась, к гортани подкатил горячий ком.

— А ты — сдохну...

Безрукий не отозвался. Он лежал неподвижно, через давно небритую щетину пробивался нездоровый румянец. И хотя его глаза были закрыты, Владимир догадался — не спит. Но тревожить его не стал.

После обхода безрукий опять окликнул Фурсова:

— Рыжий, скажи, как на духу: ты веришь, что мы на побитые, не покинутые?.. Веришь — наши победят?

— Верю.

— Спасибо. — Помолчал и добавил, как о давно решенном: — Умру я сегодня... А ты живи. Обязательно. Кто-то из нас должен выжить, кто-то должен рассказать людям, какие они, фашисты.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

...ЧТОБЫ РАССКАЗАТЬ ЛЮДЯМ

Шумская

Путь, который привел Шумскую в Брест, начался во Владимир-Волынске. Ее муж, капитан Дюкарев, и сама Надежда Шумская служили в одной из частей 15-го укрепленного района. Он — начальником полковой школы 197 артиллерийского полка, она — старшим фельдшером. В 12 километрах от города, по Бугу, проходила государственная граница...

В ту субботу они решили, что проведут воскресенье на реке.

В четыре часа утра небо озарили вспышки молний, раздался гулкий и раскатистый гром.

— Гроза? — сонно спросила Надя, не отрывая головы от подушек.

Той весной грозы над Бугом бушевали. Не унялись они и с приходом лета.

— Если и гроза, то среди ясного неба, — отозвался Владимир. Где-то на конюшнях грохнули два разрыва. Опытный артиллерист Дюкарев сразу определил: бьют из дальнобойных орудий. Он быстро встал с постели, оделся и ушел в штаб. В семь часов он возвратился, взял бинокль, прицепил к ремню клинок. Надя тревожно спросила:

— Война?

— Наглая провокация.

Они даже не обнялись, не попрощались... Часов в десять по радио передали приказ: эвакуироваться. Жены военнослужащих закрыли свои квартиры на замки и ключи взяли с собой. Взяла и Шумская. Где рассталась с ключами, не упомнит. Если бы расставание было с одними вещами! Расставались с близкими.