— Ну хватэ... Яка ж ты украинка, колы родилась у Нижнем Новгороди?
«В Нижнем Новгороде, не в Горьком... не в Горьком», — пронеслось в голове.
— Ну и шо ж, шо у Нижнем? Туды тату послали робыти. А все ж мы и дома и на громаде балакали по-своему. А потим я робила и жила на ридной Украине. Истину говорю: була старшим хвельшером в сто девяносто седьмом артиллерийском полку пьятнадцатого укрепрайону.
Она говорила, говорила и молила судьбу, чтобы голос не сорвался, чтобы все время оставался напевным и беспечным. У нее вспотели ладони, хотелось их вытереть, но она остерегалась сделать опрометчивое движение, боялась выдать свое внутреннее волнение, потому что тот не спускал с нее цепкого и, казалось, всевидящего ока... Он все же поверил ей. И отпустил.
Она дошла уже до двери, когда полицай догнал ее бесшумным лисьим шагом, положил на плечо руку и участливо спросил:
— Послухай, Надю, а може, правду, ты большевичка и та, иудейка? Не ховайся. Сама бачишь, шо для вашего брату комэндатура привилегированний барак зробыла. Для чогу привилегированний? Шоб на все обменять важных немэцких офицеров, попавших в плин к красным. Зрозумила? Мы б помэстили и тэбе туди. А? — И его цепкий, из-под редких ресниц взгляд проник ей в душу.
Шумская выдержала этот взгляд, со вздохом сказала:
— Виля ваша, пан полицай. Тильки грих на душу брать не стану.
Трудно думать, что полицай поверил Шумской во всем. Но больше на подобные допросы и расследования ее не вызывали.
Отношения с Ольгой у нее после этого случая укрепились и стали более интимными. Так повела себя Шумская. Она охотно удовлетворяла любопытство Ольги, рассказывала ей о своем детстве, и о службе в полку, но уже такое рассказывала, что вовсе не интересовало ни лагерную охрану, ни полицаев. Лишь однажды, когда Ольга осмелилась спросить прямо, — что такое набрехала полицаю и куда спрятала пропуск? — Шумская рассмеялась ей в глаза:
— А с полицаем у нас свои полюбовности!
Ольга чего-то испугалась, даже в лице изменилась и с тех пор во всем старалась угождать Шумской.
Пожар! Пожар!
Неизвестно, чем бы кончилась эта история, если бы в лагере не вспыхнула эпидемия сыпного тифа. Охранников обуял страх. Они боялись заразиться. Боялись панически, суеверно. Медицинскому и обслуживающему персоналу было приказано срочно освободить два барака и в них расположить всех тифознобольных и предрасположенных к болезни.
— Торопитесь... торопитесь! — подгоняли их конвоиры, держась на почтительном расстоянии.
Потом тифозников закрыли в стоявшем на отшибе и служившем одновременно перевязочной и каптеркой доме. Сгоравшая от любопытства Ольга прильнула к окну.
— Гляньтэ, гляньтэ, шо они роблят?
Фашисты обливали бараки керосином. Из больших, появившихся, как по-щучьему велению, аппаратов со шлангами. Аппаратчики, сделав свое дело, поспешно ушли. У бараков заметались солдаты с зажженными факелами в руках. Пламя, едва занявшись, сразу разгорелось. Бараки горели чадным огнем, застилая солнце. Но не было слышно ни треска, ни гудения, ни человеческих криков, и Шумская решила, что она оглохла. Она бросилась к двери, билась, кричала:
— Что вы делаете? Прекратите! Это ужасно! Прекра-тите-е-е!
Дверь не поддавалась.
— Ой, лышенько мени, лышенько! — метнулась к ней Ольга. На этот раз ее отчаяние было неподдельным.
А Шумская все билась, билась головой, грудью, руками в глухую, крепко закрытую дверь, взывая к человечности. Кто-то остановил ее:
— Нам это сейчас ни к чему, а вороги не услышат... не поймут.
Это была правда. Страшная, но правда. Шумская заставила себя унять сотрясавшую все ее тело боль.
— Расскажи об этом людям, не поверят... Никто не поверит.
Ночью, когда от бараков остались одни чадящие головешки, под окнами блеснули фары, раздалось сердитое урчание крытых грузовиков. Им велели выйти. Не всем, только женщинам. Погрузили в машины. Везли долго, на бешеной скорости. Женщины молчали, прижавшись друг к другу.
Молчала и Шумская. В ту минуту, когда их машина покидала лагерь, она увидела: на том месте, где стоял привилегированный барак, тоже чадили головешки.
Грузовики остановились внезапно. Звякнули защелки.
— Выходи!
Из рук в руки их передавали тюремной страже. Шумская ничего не видела, не замечала. Очнулась в камере, где было тесно от растрепанных женщин и девиц. Женщины оказались словоохотливыми, пространно рассказывали о себе: воровки, спекулянтки. От них узнала, что находится в городской тюрьме Люблина.
В ней Шумская пробыла недели три. Потом их, военнопленных женщин, перебросили в Брест. Вместе с ними в Бресте оказалась и Ольга.
Не хочу умирать
В то утро она увидела частокол, опутанный колючей проволокой. Белесое зимнее небо и частокол. И сложенные из красного, будто замесили его на крови, кирпича большие корпуса. Три... пять... десять корпусов. Каждый корпус, в свою очередь, был обнесен колючей проволокой, а проходы между ними заставлены рогатинами-ежами. Так стал выглядеть при немцах Южный городок Бреста. Когда их пригнали, Шумская подумала, что здесь никто не живет. Опутанный проволокой городок был безлюден, мертв. Но когда она попала в помещение, ужаснулась: в недавнем прошлом просторные красноармейские казармы были теперь превращены в больничные палаты с двухъярусными койками. Липкое, густое зловоние клубилось в тесных проходах.
Корпус, куда попала Шумская, по старинке именовался хирургическим. Его обслуживало несколько врачей — советских военнопленных. Стоматологи, терапевты, дерматологи. Все они работали хирургическими сестрами, как называл их в шутку Маховенко. Иван Кузьмич Маховенко был искусным хирургом и мудрым, душевным человеком. В трудной лагерной жизни он был опорой и защитой для тех, кто с ним работал. Расспросив Шумскую, кто она и что, он коротко бросил: «Хорошо», — а Ольге учинил строгий экзамен. Та старалась ему доказать, что такая же сестричка, як дохтурша Надю.
Маховенко слушал словообильную Ольгу, казалось, с удовольствием. А потом мягко сказал:
— Никакая вы не медсестра. Будете работать нянечкой.
Многое увидела и многое уже пережила Шумская до того, как попала в Южный городок, и, кажется, притерпелась к горю. Но то, что она увидела здесь, пошатнуло ее здоровье, притупило сознание, и она нуждалась в опоре. И было просто счастьем, что она встретила такого человека, как Маховенко!
Жизнь в лагере-госпитале, которую она застала, уже протекала по режиму, установленному немцами после того, как убедились, что русские военнопленные живучи и в отличие от французов не мрут, как мухи.
Сейчас, видела Шумская, люди мерли. Их поедом ели черви и клопы, но умирали они от голода. Трупы раздевали донага и складывали между умывальниками, там, где еще недавно после утренней побудки весело плескались обнаженные до поясниц красноармейцы. Трупы отливали желтизной, как бревна, лишенные коры. На бедре каждого выводили большими цифрами личный лагерный номер. Потом их хоронили. Шестеро ходячих красноармейцев составляли учрежденную лагерным начальством похоронную команду, укладывали трупы в армейскую тачанку и, впрягшись в нее, везли свою страшную кладь на западную окраину лагеря. Там и сваливали трупы в глубокий противотанковый ров. Так изо дня в день, каждое божье утро.
Провожая печальную процессию взглядом, Шумская содрогалась от мысли, что, может быть, и ее повезут через весь лагерь к противотанковому рву. «Не хочу умирать!.. Не хочу, чтобы меня раздели!.. Не хочу, чтобы поставили клеймо! Не хочу... Не хочу-у!»
В такие минуты рядом с ней оказывался Маховенко. Будто слышал крик и боль ее души. Он не утешал, не жалел. Он втягивал в работу: наши советские люди, попавшие куда в худшую беду, чем мы, ждут твоих заботливых рук, ласкового слова, теплой улыбки. Это в твоей власти, против этого фашисты бессильны, иди работай!.. И она шла — от койки к койке, с тревогой и надеждой смотрела на тех, кто лежал на них, а главное, как лежал. Рыжий великан Фурсов — да, страшно худой, костистый, но все равно великан, — укрылся разной одежонкой, укрылся с головой и согревает себя собственным дыханием. Значит, жив Фурсов, живет рыжий великан. А вон тот чернявый, попавший в лагерь на прошлой неделе с очередной партией раненых военнопленных и назвавший себя Муслимом, не смог натянуть полу своей шинелишки и на подбородок. Закоченел. Его снесут в умывальную, и старший по упряжке Саня Бухов разденет его, выведет на бедре номер, а потом...