Выбрать главу

— Надежда Аркадьевна, зайдите, пожалуйста, в палату челюстников!

Это опять Маховенко. Ему труднее, чем остальным. Немцы недовольны им: нарушает установленный в лагере режим. Что из того, что он врач. Режим есть режим, извольте подчиняться! Но подчиняться надо тоже уметь. Иван Кузьмич умеет... Об этом и о многом другом думает Надежда Шумская, зябко кутаясь в телогрейку. На дворе декабрьские морозы, а паровое отопление бездействует. Это тоже входит в лагерный режим. Но пока человек жив, он не перестает бороться и надеяться...

Как успела заметить Шумская, раненые объединялись по признакам ранения. Безрукие тянулись к безруким, полостники к полостникам. Ревнивую симпатию проявляли друг к другу безногие. Особую группу составляли так называемые челюстники. Многие из них могли ходить, действовать руками. Они двигались, и это было их главным преимуществом. Двигаться — это само по себе благо, а в лагерных условиях в особенности.

Когда Шумская вошла в палату челюстников, ее обволокло ласковым, расслабляющим теплом. И лишь потом она увидела посредине палаты пылавшую жарким огнем буржуйку. Под нее приспособили бочку из-под бензина, а на трубы пустили водосливы.

Раненые усадили Шумскую возле печки на самодельный табурет.

— Наслаждайтесь, сестричка!

Она наслаждалась. Тепло разливалось по ее телу вместе с токами крови — от сердца к рукам, ногам, лицу. Ее долго знобило, но это был желанный, сладостный озноб. Засыпая, она попросила:

— И в другие... буржуйку бы.

Буржуйки появились во всех палатах, но их, кажется, установила похоронная команда во главе со старшим по упряжке Александром Буховым.

Хуже не будет!

По вечерам, когда раненые забывались, кто в бреду, кто сном, сестры собирались возле буржуйки. Грелись. Отдыхали. Вели недозволенные разговоры. Мечтали. Когда вечер и в печке смутно и беспокойно мечется изменчивое, живое пламя, мечтается о многом.

В полку Шумская увлекалась художественной самодеятельностью. Пела. Играла в драматическом кружке революционерок и народных героинь. Любила читать стихи. Кириллова — «Герои, скитальцы морей альбатросы». Луговского — «Итак, начинается песня о ветре». Маяковского — «Я волком бы выгрыз бюрократизм...»

В один из вечеров, когда сестры замкнули кружок возле буржуйки, Надежда не удержалась и прочитала «Стихи о советском паспорте». В ту минуту она не думала о последствиях. Ей было хорошо. Хорошо было, она это видела, подругам. А на остальное наплевать. Ярко горела печка, золотистое пламя освещало лица изменчивым мятежным светом. Женщины слушали, тесно прижавшись друг к другу, и им было хорошо. А на остальное наплевать...

На неделе ее остановил в укромном месте Саня Бухов. Смотрел пытливо, а улыбался доверчиво, открыто. Шуйская не приняла улыбки. Бухов сказал:

— Случайно оказался в театре «Буржуйка» и услыхал твое выступление.

«Услыхал выступление». Шумская удивленно приподняла русые брови, и ее серые, с прозеленью глаза, настороженно распахнулись. «Не понимаю, о чем ты?»

— Отлично читала.

Шумская покраснела, но настороженность не оставила ее.

— Смелая, — погасил улыбку Александр, как бы давая знать, что разделяет ее настороженность.

Шумская вдруг освободилась от чувства подозрительности и с вызовом сказала:

— Хуже не будет!

Бухов согласился:

— Не будет. — Он постоял, как бы решаясь на что-то и решившись, достал из-за пазухи мятый листок бумаги. — Почитай в своем клубе, а потом сожги.

С тех пор, как Шумская попала в плен, она если и читала, то только различные немецкие листки на русском языке. Все они твердили об одном, о неслыханных победах великой Германии, о поражениях России, о ее военном и экономическом развале. Здесь, в Южном городке, к этой литературе прибавилась газета «Русское слово», издававшаяся в Берлине белоэмигрантами. Ее редактором был некто Малышев. Позднее Шумская узнает, что это тот самый Малышев, который командовал родной ей 87-й стрелковой дивизией, и это больно ранит ее: в сентябре сорокового года этот Малышев принимал ее в члены партии! Но узнает она об этом далеко от лагеря, когда вырвется на волю...

То, что дал почитать ей Бухов, потрясло Шумскую. Не то потрясло, что на листке бумаги чьим-то бисерным, ясным почерком было написано сообщение Совинформбюро о разгроме гитлеровских армий под Москвой, а то, что эта листовка могла появиться в обнесенном колючей проволокой, охраняемом автоматчиками и овчарками, обреченном на унизительную медленную смерть лагере. Другими глазами посмотрела Шумская на себя, на товарищей и поняла: она нужна в борьбе, которая только начинается.

Фриц и партизаны

Чаще других в хирургический корпус наведывался по долгу службы фельдшер-надсмотрщик Фриц. Это был уже пожилой человек, сутулый, с глубокими морщинами на лице, но исполненный энергии и рвения в отношении всего, что касалось службы. Фриц, по собственному признанию, уважал своего коллегу фельдшера Шумскую за исполнительность и энергию, хотя отлично понимал неравность их положения.

Однажды он спросил Надежду:

— Вы знаете, что вас называют комиссаршей?

С тех пор, как Шумская начала рассказывать военнопленным о новостях с фронтов войны, ее стали называть комиссаршей. Она это слышала. Но не догадывалась, что об этом знает Фриц, и в ответ лишь пожала плечами.

— На что вы надеетесь? — спросил он грустно.

— На победу!

— Вы рассчитываете победить? Как?

— Вам трудно понять.

Фриц в сомнении покачал седой головой.

— Война нихт гут.

— Зачем же вы начали ее?

— Я ничего не, начинал. Я — солдат. Солдат должен повиноваться, в этом его долг перед отечеством.

Шумская взглянула на Фрица. И лицо, и вся его фигура говорили: да, мне трудно, и я не все разделяю из того, что происходит, но я солдат и обязан честно исполнять свой долг. «Кроме того, на твоей стороне пока что власть и сила. Но ты не властен надо мной, потому что я права перед тобой, а ты виновен», — подумала Шумская, а вслух спросила:

— Мы по-разному понимаем, что такое долг перед Родиной.

Фриц опять покачал головой. И, как показалось Шумской, покачал печально.

— Война есть война. На войне убивают. Мне тоже трудно. — Он помолчал и, достав из кармана френча пластмассовый бумажник, извлек из него фотокарточку. — Это моя жена и мои дети. Снялись по случаю победного завершения французской кампании.

Спокойное, доверчивое лицо пожилой женщины. Оно могло быть счастливым, если бы не две скорбные складки возле крепко сжатых губ. Рядом с женщиной Фриц. Он не изменился. Он такой же, каким его видит Шумская. Справа и слева — девицы. Белокурые, миловидные, с бездумными от счастья глазами. Дочери. И — сын, летчик в нарядном мундире. Обер-лейтенант. Твердый подбородок, твердый взгляд. «Этот ревностнее отца исполняет свой долг».

Надежда отошла к окну. За окном — изморозь, рождественский мороз на каждую колючку проволоки нацепил по большой мохнатой звезде и проволоки будто не стало. Мир за окном выглядел чистым, свободным и звездным. «А он — убивает». И все так же глядя в окно, Шумская обронила:

— Летает? Ваш сын?

Фриц не ответил, и она повернулась и посмотрела на него. Ждала ответа. Он аккуратно, чтобы не помять, вложил карточку в пластмассовый бумажник, а бумажник всунул в нагрудный карман френча и застегнул клапан кармана на зеленую, пупырчатую пуговицу, похожую на большую бородавку.