Выбрать главу

— Погиб мой Генрих... погиб под Москвой. — Он пытался распрямить сутулые плечи, как бы устыдившись своего поступка, строго сказал: — Я с вами не говорил. Поняли? И будьте осторожнее: узнал я про комиссаршу, могут узнать чины повыше.

Дня три Шумская жила под впечатлением этого разговора. Ждала. Всякое могло случиться. Но, кажется, обошлось. Она рассказала об этой странной встрече Бухову. Бухов как бы не удивился и, в свою очередь, сообщил ей новость.

— В Пинских болотах, в районе Кобрина, появился партизанский отряд. Дает фрицам прикурить.

— Это же рядом, Саня! — вырвалось у Шумской.

— Рукой подать, — подтвердил Бухов и спросил: — А кроме немецкого ты какой язык знаешь?

— Откуда ты взял, что я говорю по-немецки?

— Не на кулаках же ты с Фрицем объяснялась?

— С пятого на десятое.

— И все же?

— Еще говорю немного по-польски. А что?

— Ничего особенного, — уклончиво сказал Бухов.

В трудных лагерных заботах она скоро забыла об этом разговоре. Не забыл о нем Бухов. Как-то он дал Шумской бумажку, попросил:

— Послушай, комиссарша, что тут написано по-польски? Прочти, пожалуйста.

Шумская прочла.

— Какая-то справка... на территории гмины (это у них сельсовет так называется) проживает... Ну, и все такое. Подписал солтыс, по-нашему председатель... секретарь. — Шумская вдруг остановилась, подняла на Бухова глаза. — Боже мой, Александр Васильевич, это же готовый документ для побега, осталось имя вписать!

— Так впишите! — он назвал имя человека, ей вовсе незнакомого. И когда она это сделала, предупредил: — Надежда Аркадьевна, милая, вы ничего не будете спрашивать. Вы будете делать то, что я скажу.

Шумская и не собиралась выспрашивать. Но то, что сказал ей Бухов, было радостно и значительно. Нет, нет, она верила, плен не вечен; надеялась на свое освобождение, как на чудо. Главное было — выжить. Лагерь есть лагерь. Рано или поздно избавление наступит. Выжить. Ждать. Надеяться. Теперь же, когда она узнала от Бухова, что в лагере действует подпольная группа, ей открылась возможность действовать. Не ждать избавления, как чуда, а действовать, бороться за него. Жить.

Трудно это — жить

Накануне взбунтовалась Ольга. Теперь она жила как все лагерники — на баланде. Приключения кончились. И она взбунтовалась. Я не военнопленная, я пострадавшая. У меня справка.

— Какая справка? — заинтересовалась Шумская.

— Глянь, Надю, глянь: тут ихний орел пропечатан и шо я репрессированная советской властью! А они ноль внимания.

Шумская взяла справку, обещала помочь. Такой справке цены не было, вот Саня Бухов обрадуется! Надо поскорее его разыскать. Но ее вызвал хирург Маховенко. Он был без привычного колпака, и Надежда впервые увидела, какие у него молодые, блестящие и черные-черные волосы. Маховенко сказал:

— Отныне давайте баланды больше тем, кто истощен до предела.

Она поступила так, как он велел. Чей-то робкий голос попросил — а мне? Протянулась чья-то обрубленная рука — а мне? Устремились чьи-то провалившиеся глаза — а мне?.. А мне?.. А мне?.. А мне?! Сестрица-а-а! Она не выдержала, разрыдалась и сквозь частокол протянутых к ней культяпок, палок, костылей убежала в операционную.

— Не могу... не могу! Надо поровну, Иван Кузьмич, поровну! — в голос рыдала она. — Всем поровну!

Маховенко положил на ее голову ладонь, глухо сказал:

— Простите, Надежда Аркадьевна, я допустил ошибку. Ну, ну, успокойтесь. Не надо слез. Вас привыкли видеть комиссаршей. Идите, кормите людей.

И она кормила, как будто ничего не случилось. Так надо. Возле безрукого, соседа Фурсова, она задержалась. Он значился под номером 5617, и фамилия у него была, кажется, Липин, но все звали его Безруким. Прозвища в лагере возникали сразу и сразу приживались. У Безрукого был широко открыт рот, и он беззвучно пытался захватить побольше воздуха. Он напоминал рыбу, выброшенную на берег. Он уже ничего не видел широко открытыми, остекленевшими глазами и бесшумно глотал воздух. Он умирал, и ничто не могло его спасти. Шумская это знала. Не надо, чтобы узнал прежде времени об этом его сосед Владимир Фурсов.

Она исподволь поглядела на Рыжего и поняла, что он знает. Но на лице Фурсова не было ни страха, ни отвращения, и Надежда подумала: «Он выживет». И твердо уверовала в это...

Безрукий умер вскоре после ужина. («Завтрак... обед... ужин», — так велел называть Маховенко). Умирали многие... Гитлеровский генерал, тот самый, которого не устраивало, что русские военнопленные не дохнут, как мухи, теперь был доволен. Поигрывая стеком и поблескивая пенсне, он говорил Маховенко:

— По-человечески мне жалко их. Но — война.

«Иван Кузьмич, как вы сносите такое! Плюньте ему в рожу!» — страдала Шумская. Маховенко снял шапку, вытер рукавом вспотевший лоб. И снова Шумская подивилась, какие у хирурга черные-черные волосы. День выдался особенно трудный, и она смертельно устала, заснула возле буржуйки. Спала без сновидений.

Проснулась она от ощущения, что кто-то посторонний находится рядом с ней. Она открыла глаза и увидела Маховенко. Он сидел на корточках и подбрасывал в печь дрова. Она увидела сначала его руки с длинными подвижными, как у пианиста, пальцами, потом согнутые колени, на которых играли блики огня, потом грудь, с постоянно распахнутым воротом, потом обнаженную голову. И вскрикнула, закрыв ладонью рот.

— Что с вами? — удивился Маховенко.

Шумская вскочила и, не отрывая ладони ото рта, убежала. Маховенко был сед.

Сон

Фурсов несколько суток не спал. Извелся. Извелась с ним и Аня Каменева. Фурсов не просто не спал, а казалось, находился где-то по ту сторону жизни. Всех ампутированных, в том числе и Фурсова, собрали в одну палату, но и она пустовала: люди мерли, как мухи. Умирал, казалось, и Фурсов. Вот почему Аня обрадовалась, когда он открыл глаза. Улыбнулась сквозь слезы.

Он берет ее руку, гладит. Ему легко. И в голове все ясно, чисто. Он помнит, как звал, умолял Аню быть вместе.

— Пришла, — слабо говорит он, продолжая гладить Аню.

Она осторожно высвобождает руку:

— Погоди, я тебе вчерашнюю пайку сберегла. Поешь.

Как она не может понять: ему хорошо! И немножечко тревожно.

— Какое сегодня число?

— Двадцать восьмое декабря.

— На лыжах теперь раздолье.

— Ешь! — Ане тоже вдруг стало тревожно.

Фурсов оглядывает палату, не узнавая. Его взгляд скользит по пустым койкам, стекленеет.

— Живой я?

— Живой. Поешь, прошу.

— Где они?

— Ешь.

— Где они?

Аня сразу догадалась, что его мучит, зачастила:

— Здесь вас, ампутантов, объединили... понимаешь, одних ампутантов.

Он закрыл глаза:

— Какие страшные слова: ампутантов объединили... Они где, спрашиваю?!

Аня сдалась:

— Умерли. — Не надо было больше объяснять, от чего умерли.

Фурсов лежал с закрытыми глазами. Молчал. Потом вдруг вытянулся, выгнулся, как перед кончиной, и закричал:

— Смерти хочу! Смерти-и-и! Чем я хуже них?!

Он бился и кричал, хотел открыть глаза и не мог открыть, веки стали чугунными и жгли, как раскаленный чугун. На крик прибежала Шумская.

— Что с ним? —и положила на лоб ладонь. — Горит.

— Горит, — подтвердила Аня. И заплакала. — И помочь нельзя ничем.

— Поможем, — шепнула Шумская и сделала Фурсову укол морфия из запасов, которые доверил хранить ей Иван Кузьмич Маховенко.

Фурсов успокоился, затих, а потом — его счастье — уснул. Вечером попросил поесть. Когда поел, Шумская спросила:

— Болит?

— Очень, — признался Фурсов.

Он был живуч и терпелив к болям. И если уж признался, что болит очень, значит, болит. Шумская сделала ему второй укол. Он снова уснул. Спал спокойно, глубоко. Так глубоко, что не проснулся ни утром, ни днем. Что-то произошло в его сильном, неподатливом болезням, организме, и он не просыпался. Сон, видела Аня, не целил, а засасывал в трясину погибели.