Спасибо тебе, Аня!
Аня отлучилась из палаты на минутку: вырвать очередную пайку хлеба для Фурсова. На одну минутку. Возвращалась бегом. В дверях столкнулась с похоронщиками. Они выносили покойника. Рассеянно скользнув по лицу погибшего, она уронила пайку.
— Вы куда Рыжика?
— Не знаешь, что ли? Помер твой Рыжик.
— Не смейте, он живой!.. Не пущу!
Она побежала по длинному коридору, истошно крича:
— Надежда Аркадьевна!.. Иван Кузьмич! Живых выносят в ров!
Прибежал хирург Маховенко.
— Что тут происходит?
Аня объяснила, задыхаясь и не договаривая слов:
— Вот они — живого в ров. Он живой... живой, вот смотрите, зеркальце запотело. — Она хотела, чтобы так было, торопливо вынимая кругленькое зеркальце из потайного кармашка и прикладывая его к губам Фурсова. — Ага, запотело.... запотело!
Иван Кузьмич взял у нее стеклышко, протер полой халата, приложил к лицу Фурсова сам.
— Запотело. — И распорядился положить раненого на место. Аня осталась в коридоре. Прислонившись к стенке лбом, она беззвучно плакала оттого, что удалось спасти этого, ставшего ей дороже других людей, Рыжика, оттого, что он живой. Не услыхала, как подошел к ней Маховенко, осторожно обнял за худенькие плечи.
— Спасибо тебе, Аня.
Он хотел еще сказать, что надо беречь силы для новых испытаний, и понимал: раз вынесла такое, перенесет и более трудное. Это относил он и на счет Фурсова, за жизнь которого боролся из последних сил. Он имел в виду не свои силы, а те, что еще теплились в сердце Фурсова. И знал, что они выиграют бой, а выиграв, не согнутся, не дрогнут перед новыми испытаниями. Ни он, ни Шумская, ни Рыжик с Аней. Останутся такими чистыми, несгибаемыми. Сегодня и завтра. И всегда.
Побег из неволи
Как и в Холме, в Южном городке был корпус для тифознобольных. И, как в Холме, немцы боялись туда заходить. Случалось, что Бухов просил Надежду Шумскую перевести туда кого-нибудь, не зараженного тифом. И она переводила, не любопытствуя, зачем это нужно. Догадывалась, значит, за тем, кого она переводила, немцы установили особый догляд, и ему грозила расправа. Не все, кто попадал в тифозный корпус, выживали. Одни заражались и гибли. А иным удавалось устроить побег на волю.
Кто и как обеспечивал побег, Шумская не знала. Но от ее настороженного внимания не ускользало ни одно событие, так или иначе выбивавшееся из берегов лагерной жизни. А наблюдения приводили к открытиям — то повергавшим в отчаяние, то вселявшим надежду.
Однажды (случилось это в начале марта сорок второго) она сделала для себя, быть может, самое ободряющее открытие. Уже несколько раз Бухов обращался к ней со странной просьбой (странной для человека, живущего в постоянном голоде): «Я отказываюсь от ужина, прибереги баланду на потом. И чтоб никто не знал». Он где-то пропадал всю ночь и приходил к ней на рассвете. Приходил измученный, с воспаленными глазами, пахнущий застарелой металлической копотью. Шумская подавала ему подогретую в миске баланду, и он ел, сдерживая себя из последних сил. Но Надя видела: Бухов счастлив недоступным ей счастьем... А к концу дня становилось известно, что несколько военнопленных бежали из лагеря. Охрана учиняла усиленный розыск, но он ни к чему не приводил. Разве что режим устанавливался строже.
И так случалось всякий раз. Если Саня Бухов попросил Шумскую оставить ему баланды, значит — быть побегу. И Шумская поняла: ни один побег не обходился без участия Бухова. И Бухов казался ей необыкновенным человеком. Она в душе гордилась его доверием и дружбой. И стала опасаться за его жизнь, потому что понимала, этот человек ходит на острие ножа. И теперь, когда Бухов просил ее приберечь миску баланды, молила судьбу, чтобы Саня не возвращался в лагерь, а бежал бы на волю с теми, кому помогал бежать. Но Бухов возвращался — измученный, усталый, с воспаленными глазами. И — счастливый...
В тот вечер он пришел хмурый, чем-то встревоженный. Без причины тер докрасна горбинку на носу. Накануне немцы взяли зубного врача Симонова. Никто не догадывался, чем он привлек внимание лагерного начальства. Разве тем, что был евреем. Но об этом никто не знал, кроме Шумской. Даже Бухов. Даже Иван Кузьмич Маховенко... Бухов долго молчал, тер согнутым указательным пальцем горбинку носа, хмурый, сосредоточенный, весь ушедший в себя. Наконец, сказал:
— Надежда Аркадьевна, вам надо уходить.
«Они и на меня начали охоту?» — хотела спросить она. Но спросила о другом:
— А как же Иван Кузьмич?
— Он не может.
— Что не может?
— Оставить раненых. Мы предлагали ему побег. Много раз. Он решительно отказался.
«На нем все держится. Без него раненым — погибель... А ему — не погибель?» Шумская была в смятении. Бухову это не понравилось.
— Иван Кузьмич прав. Мы оставили его вне группы, вне наших дел, чтобы не навести на него фашистов. И этот наш разговор должен остаться между нами. — Александр помолчал и совсем уже сухо спросил: — Вы так и не ответили, готовы ли к побегу?
«Он думает, что испугалась».
— Готова.
У Бухова потеплели глаза, но все так же сурово он продолжал:
— Вот и хорошо. Кстати, нас будет человек двадцать. При побеге все может случиться. Не сможете ли вы припасти кое-какие медикаменты, бинты?
У нее хранилась приготовленная на трудный случай Иваном Кузьмичом секретная аптечка. Она не сомневалась, что хирург позволит ей кое-что взять из нее и уверенно сказала:
— Смогу.
С этого часа она как бы переродилась. Она реально представила, что такое побег, и начала готовить себя к нему. Собиралась с духом. Уложила в сумку из-под противогаза медикаменты и примерила лямки; пришила, где надо, покрепче пуговицы, проверила на ботинках шнурки. Потом вдруг ей стало не по себе оттого, что она скоро вырвется из этого ада, а все останутся. И Маховенко, и Ольга, и Владимир Фурсов. Все останутся, а она убежит. И чем больше Шумская думала об этом, тем малодушнее казалась сама себе. Нет-нет, она не может уйти, не облегчив положения тех, кто останется, хотя бы на один миг! Она пошла к Маховенко.
— Иван Кузьмич, мы решили помыть раненых.
Она знала: это трудно и опасно сделать, потому что выходило из рамок режима, установленного немцами. Опасно не только для нее, опасно для всех военнопленных. Но она должна была сделать для них что-то, раз не имела права сказать им о своем побеге! Маховенко, должно быть, догадался о движении ее души, просто сказал:
— Хорошо, после ужина. Лагерную охрану я беру на себя.
Шумская взглянула на Ивана Кузьмича и протянула ему руку, как бы прощаясь с ним.
— Спасибо.
Он неожиданно улыбнулся.
— Выше голову, Надя. И чаще повторяйте слова, когда вам трудно: вперед без страха и сомненья!
Маховенко ушел, и она испугалась, что больше не увидит его. И, чтобы заглушить тревогу, принялась за дело. Вместе с тетей Катей, Аней и Ольгой кипятила воду, перетряхивала постели, мыла и перевязывала раненых. Старательно и долго возилась с Фурсовым. Раздела его донага и, часто споласкивая полотенце, обтерла его с головы до пят. Шумская проделала это так ловко, так естественно, что Фурсов не смог ни возмутиться, ни запротестовать. К тому же ему было так легко и приятно, как если бы Шумская смыла гной не только с тела, а и с его души. Она одела его и уложила в прибранную постель.
— Я никогда этого не забуду, — тихо сказал Фурсов.
Шумская отвернулась, пряча набежавшие на глаза слезы. И только теперь увидела в дальнем проходе Бухова. Он, наверное, давно подавал ей знаки. «Сердится на мою затею — вдруг всполошатся немцы. Но я ничего не могу с собой поделать!» Это и еще многое другое хотела сказать она Саше, но Бухов опередил ее:
— Минут через десять приходите в котельную. Не забудьте про медикаменты.
«При чем тут котельная?» — похолодела она.
— Так скоро?
— Это слишком серьезно, чтобы я шутил! — Бухов был решителен и непреклонен.