В отпущенные ей десять минут она еще раз обошла палаты, мысленно прощаясь с товарищами по беде, по судьбе. Сознательно миновала Фурсова, не надеясь на свои до предела напряженные нервы. Боялась она столкнуться и с Маховенко. И столкнулась. И вскрикнула от радости.
Маховенко по-своему понял ее волнение и сказал:
— Успокойтесь, охранники не появлялись, все обошлось.
«Разве вы не видите: я ухожу... ухожу и не могу вам этого сказать! Не могу сказать, как вы близки, дороги мне, роднее всех на свете, милый Иван Кузьмич!» — хотелось крикнуть Шумской. Но Маховенко по-своему понял ее волнение. А может, притворился, потому что не мог не увидеть на ней противогазовой сумки, не мог не услышать крик ее души. Но как бы там ни было, он больше ничего не сказал и поднялся к себе на второй этаж. Быстрый шаг. Непокорная голова. Седина на висках, на затылке. Не оглянулся. Ушел.
И странно, тотчас что-то произошло внутри у Шумской, как будто какая-то посторонняя сила перенесла ее в другую жизнь. Смятение души, лагерь, хирургический корпус внезапно отодвинулись и стали нереальными. Если и было все это, то было когда-то давно, давно. Сейчас — побег. Сейчас — Бухов, котельная. Побег. Лишь теперь она в полной мере осознала, как это трудно и к а к важно. Много людей, таких, как Бухов, готовили этот побег, рискуя жизнью. И, быть может, как Бухов, они останутся в лагере. Побег — не только спасение собственной жизни. Побег — это непокорность, непримиримость к врагу, продолжение борьбы вместе со всем народом. И для народа. И уже, следя за собой и за тем, что вокруг, она незаметно пробралась в котельную. Вся — во власти новой жизни. Той, которая ждала ее по ту сторону проволочного забора.
Шумская не сразу разглядела возле топки толпу и испугалась. Люди не прятались, и она испугалась: разные бывают люди, когда их много. Но отступать было поздно. К тому же ей навстречу выступил Бухов, его-то она узнала сразу!
— Ты — беженка из деревни Кошице, — протянул он ей какую-то бумажку. — Береги этот документ, как зеницу ока. И запомни: я не Бухов, а Липин. Понимаешь, Кон-стан-тин Ли-пин.
«Липин... Липин? Ах, да, кажется, эту фамилию носил тот безрукий», — пронеслось в голове Шумской, а сама она чего-то ждала и никак не могла сообразить, чего. Бухов между тем продолжал:
— Первым иду я. Потом он, он, — показывал Саша на незнакомых ей людей, среди которых третьим оказался крупнотелый, грузный, со вздутым животом, человек.
Шумская оказалась пятой. Она не сразу осознала, что Бухов идет с ними. Он идет первым. «Чему я радуюсь? Когда он просил оставить баланды, он, наверное, тоже был первым. Он — проводник!» Проводник... И вдруг Шумская поняла, что ее мучило: как они выберутся из лагеря? Кругом проволока, кругом часовые. На высоченных вышках — автоматчики. Птица не пролетит, мышь не прошмыгнет. Где и как? Она смотрела на Саню Бухова и ждала от него ответа. Он — проводник. Он знает — где, он знает — как.
А Бухов медлил, Бухов ждал, когда подскажет ему сердце — пора. Наконец, он сказал:
— Когда будем проходить через люки, ни кашлять, ни стонать! Часовые могут услышать. — И полез в топку.
«Так вот он потайной ход!.. А мы проклинали и фашистов, и эту топку, в утробе которой, вместо огня, шевелился, как живой, поседевший от пыли и паутины, лютый холод!» — успела подумать Шумская, пятой, как того требовал порядок, установленный Буховым, влезая в топку. Ее оглушили кромешная тьма и мышиный шорох. Оглушили, но не испугали. Опасно другое. Опасно потерять впереди идущего. Вернее, впереди ползущего. Она скорее ощутила, чем увидела, человека, который лег на живот и стал удаляться от нее с пугающим проворством. И сама легла на живот и поползла, задыхаясь от сажи и копоти и сострадательно думая о тех, кто первым полз здесь на волю, вбирая в себя невидимую удушающую пыль.
Они ползли по трубам, задевая спинами низкий свод. Тот, грузный, со вздутым животом, что полз третьим, заклинивал собой проход в узких местах и тогда ему помогали те, что находились рядом с ним. Он продирался сквозь тесный тоннель, как сквозь густые заросли шиповника, оставляя по сторонам клочья своей одежды.
Возле какого-то люка Бухов двойным толчком ноги, переданным по цепочке, велел всем замереть. И они замерли и так лежали целую вечность. Как потом он рассказал, часовой долго топтался по решетке люка, железно поскрипывая сапогами. Не то курил, не то о чем-то думал. Наконец, зевнув зябко и протяжно, часовой сошел с решетки люка и медленно удалился. И снова они ползли... ползли... ползли, потеряв счет времени и не имея никакого представления о том, где они находятся с точки зрения тех, кто на земле. Тот, грузный, опять заклинил тоннель и так крепко, что его едва не разорвали пополам, протаскивая сквозь узкую горловину.
Сумка с медикаментами цеплялась за свод и мешала Шумской ползти. Но ее нельзя было ни снять, ни передвинуть, потому что нельзя было поднять руки. Сумка задевала за что-то, трещала, расползалась, взбивая невидимую пыль. Шумская едва не задохнулась, но ползла, ползла. На какие-то доли секунды теряла сознание и снова ползла.
Чистоту дыхания и раскованность движений ощутила внезапно, как божий дар, и вскочила на ноги. Вокруг был простор. Ах, какое это благо — простор! Когда Бухов подбежал к окну и взялся за решетку, Шумская сообразила, что находится в мастерской. Но ощущение простора не покинуло ее, и она восторженно наблюдала за тем, как Бухов при помощи двоих-троих товарищей отодвинул в сторону тяжелую решетку и велел всем прыгать наружу через образовавшееся отверстие. Он подсадил ее на подоконник, и они вместе прыгнули.
— Беги к проволочному забору! — шепнул он ей.
— А ты?! — Шумская испугалась, что он останется.
Но Бухов не остался. Он поставил решетку на прежнее место. «И он с нами. А решетка должна находиться на месте, чтобы немцы не напали на след. Тем же, кто еще оставался в лагере и будет готовить и совершать новые побеги, Бухов об этой решетке сказал, и они знают, как поступить с ней в случае надобности...» Все это и многое другое проносится в голове Шумской, пока она бежит за теми, кто впереди и внезапно натыкается на забор из колючей проволоки. И, не раздумывая, карабкается по нему, раня в кровь руки и колени.
Рядом с ней карабкаются другие. Тяжелее всех сопит тот, грузный человек, он сорвался и снова лезет, и железные колючки рвут его тело, но он лезет без крика и стона, и снова оступается. И снова карабкается.
Что колючки рвут ее самое, Шумская не чувствует. А может быть, и чувствует, но молчит, потому что сейчас они все скованы молчанием, как цепью. И справа и слева в призрачной мгле мутными пятнами вырисовываются сторожевые вышки. И беглецы молчат.
Господи, как близко сторожевые вышки! Подальше от них, подальше от лагеря, от подъемного прохода. Скорее, скорее! И они то бегут, то идут, тяжело дыша, то снова бегут. На восток, к реке Мухавец. Там, за рекой, спасение. Там где-то Кобрин, партизаны. И — спасение. Об этом в лагере все знали — о Кобрине, о партизанах. Туда ведет сейчас их Бухов, туда они идут... спешат... бегут, тяжело дыша.
Как это бывает перед самым рассветом, тьма сгущается. Потянуло влажным, сотканным из тумана, воздухом. «Близко река», — думает Шумская. Она бежит из последних сил, стараясь не потерять из виду мелькающие впереди тени товарищей. Внезапно бег прерывается. Откуда-то из тьмы голос Бухова:
— А, черт, тут сети развешаны.
Шумская в страхе метнулась в сторону и наткнулась на сеть. Метнулась в другую — сеть. Куда ни шагнет — сети... сети... сети. Высокие заборы из колючей проволоки — и справа и слева. И никакой воли. Рядом мечутся товарищи. И никакой воли. Сети... колючая проволока... сети!
Где-то рядом залаяла собака. Шумская замерла, стараясь слиться с землей, с сетями, с воздухом. И увидела: светает. Как сквозь марлю проступили контуры горизонта: темная, изломанная гряда леса, пойма реки, залитая молочным туманом... на самом берегу ветхий рыбачий домик посредине просторного двора, обнесенного еще более ветхим плетеным забором. За забором стоит приземистый мужчина лет сорока пяти, на плечи небрежно наброшен полушубок. Он должно быть, давно за беглецами наблюдает. Бухов к нему.