У каждого промысловика был с в о й часовой. Нейтралитет такого часового покупался замысловато сработанной зажигалкой, бритвенным прибором, портсигаром. Часовые ходили вдоль проволочного забора по деревянному настилу, и их шаги четко печатались в ночи. Надо было знать шаг с в о е г о часового, не пропустить его смены. Люди часами лежали в ночи, слушали и, когда начинал печатать шаги свой часовой, безбоязненно ползли к проволоке. Начинался торг.
Горе было тому, кто ошибался, приняв ч у ж о г о часового за своего. Чужой часовой тотчас пускал автомат в ход. Вспыхивала очередь, а за ней неслась команда — убрать труп. Охрана особенно усердствовала теперь при новом коменданте.
Варфоломеев в такие дни работал еще вдохновеннее, еще изобретательнее.
— Все равно мы выиграем! — говорил он.
Как заметил Фурсов, он почти всю свою пайку и долю продуктов, добытых на черном рынке, отдавал молчаливому и застенчивому пареньку Волкову. Он знал немецкий, и фашисты использовали его как переводчика. Однажды Волков исчез. Леня Варфоломеев ликовал:
— Ты понимаешь, мы все рассчитали точно. Волков и полицай (наш человек) пошли рвать крапиву для баланды. Сопровождал их за черту зоны конвоир. Они его скрутили и бежали. Для этого Волкову нужны были силы. Понял?
Фурсов давно это понял. Понял он и другое: если в Южном городке всему головой при организации побегов был Александр Бухов, то здесь головой был Сергей. Сам он бежать не мог: поврежден позвоночник. Хотя при чем тут позвоночник? Помогать бежать другим — вот в чем видит свой долг Сергей. Еще неизвестно, в чем больше доблести — бежать или способствовать побегу.
Разные мысли осаждали Фурсова в ту ночь, гнали сон. Забылся он далеко за полночь, спал тревожно и чутко. А утром стало известно, что фашисты взяли Дулькейта. Часовых как подменили: свой, чужой ли — стреляли, убивали, били. Но гешефтмахен находил новые пути и продолжал процветать.
С Новым годом, девушки!
Наступил канун нового сорок третьего. Встретить его готовились и немцы, и военнопленные. Были усилены караулы. Охранники заготавливали молоко, кур, яйца, сало. И шнапс.
Фурсов и Леня Варфоломеев сидели в бараке-мастерской, разглядывая заготовленных впрок крокодильчиков, верблюдов, львов. По случаю рождества и Нового года гешефтмахен приостановился. Люди, жившие по ту сторону проволочного забора, праздновали. Им самим были нужны продукты. К тому же, в связи с рождеством, фашисты перетряхнули все птичники, погреба и свинарники...
Варфоломеев вздохнул: приближался комендатский час. Пора было идти в барак. Он завернул свои произведения в бумагу, сказал:
— Знаешь, друг Владимир, нет худа без добра: пускай эти непроданные сокровища украсят нашу новогоднюю елку. Пошли.
Они решили не есть до двенадцати часов ночи, чтобы сберечь пайку для новогоднего пиршества. Когда в Москве Кремлевские куранты пробили полночь, они подняли котелки, наполненные баландой, чокнулись:
— За освобождение наше!
Они не успели пригубить свои чаши. Хлопнула барачная дверь, застучали шаги патрульного. «Шаг, кажется, моего часового», — отметил Фурсов. «Зачем бы ему быть здесь?..» Солдат оказался, действительно, тем, своим. Он подошел к ним с каким-то свертком, зажатым под мышкой. Строго потребовал:
— Давайте все игрушки!
«Конец фирме «Фурсов и К°», — подумал Владимир, а Варфоломеев очень естественно удивился:
— Какие игрушки?
— Не валяй дурака, давай быстро! Ну!
Игрушки лежали под матрасом. «Конец!» — подумал и Леня. Он выпил до дна свою баланду, смачно крякнул, а потом откинул матрас. Картина пестрого зверинца умилила немца. Глаза его блеснули, как у рождественского деда, и он заговорил, замурлыкал:
— О, настоящий клад для Санта Клаус! О!
Основатели фирмы стояли за его спиной, не ожидая ничего хорошего. Но все обернулось по-иному. Немец отобрал несколько приглянувшихся ему крокодильчиков, зебр, кошек, рассовал их по карманам, а потом бросил на койку сверток, который держал под мышкой.
— Кушай, рус Иван! — И, знакомо печатая шаг, ушел. Громыхнула барачная дверь, и все затихло.
— Наваждение какое-то! — присвистнул Леня Варфоломеев, раскрыв сверток.
В нем оказался хлеб! Полбуханки хлеба! Сырого, словно выпеченного из земли, но хлеба! И дух от него исходил хлебный.
Новогодняя пирушка обещала быть сытной.
— Богатство, — только и сказал Владимир.
— Знаешь что, — загорелся вдруг Варфоломеев. — Пойдем к женщинам, поздравим их с Новым годом, угостим хлебом. Или мы не кавалеры?
— В кавалерах не ходил еще. Но согласен.
Поздравить женщин с Новым годом — это значило, метров триста проползти по двору, да так, чтобы ни один часовой не заметил. И они ползли. Владимир впереди, Варфоломеев за ним. У Фурсова был опыт: с тех пор, как он остался при одной ноге, он наполовину стал ползуном. Ползал он выносливо, бесшумно, проворно. И не уставал. Еще издали они заметили часового, стоявшего возле двери женского барака. Окна барака ярко светились, и оттуда летели песни, топот танцующих, взрывы смеха. Женщины встречали Новый год — открыто, шумно, с вызовом.
— Придется возвращаться, — шепнул Фурсов.
— Ну нет — запротестовал Леня. — Не было еще случая, чтобы я не выполнил свой джентльменский долг.
Он приставил ко рту ладони рупором и крикнул:
— С Новым годом, женщины!
Не меняя положения, часовой стрельнул из автомата. Пули, вжикнув над головами, уткнулись в мерзлую землю где-то позади. В бараке стало тихо-тихо. Не сговариваясь, они оба, в голос, крикнули:
— Девушки, с Новым годом!
Расставив ноги пошире, чтобы приобрести устойчивость, часовой снова отмерил из автомата короткую очередь. Пули легли с небольшим недолетом. Барак, казалось, взорвался от ликующих голосов.
Можно было и уходить. Но едва они двинулись, как предостерегающая автоматная очередь преградила им путь. И это повторялось всякий раз, как только они делали попытку продвинуться к своему бараку хоть на метр. Они поняли — часовой забавляется: затеял игру в кошки-мышки.
— Полежим, помолчим, — предложил Фурсов.
Они затаились. То считали самые крупные звезды в новогоднем небе, то разглядывали причудливые рисунки проволочного заграждения и силуэты зданий за ним. Варфоломеев учил друга различать ночные краски. Владимир поразился, сколько их можно увидеть, если умеешь видеть! Постепенно Фурсов начал коченеть. Не хотелось ни двигаться, ни говорить. Умолк и художник. «Тоже замерз», — решил Фурсов и заставил себя шевельнуться, чтобы как-нибудь расслабить затекшие мышцы. Пули взвизгнули совсем рядом. «И не надоело ему?»
Они лежали, прижавшись друг к другу спинами. Молчали. Каждый думал о своем. Не заметили, как произошла смена часовых, не услышали, как один сказал другому: «Там двое русских, от скуки можешь позабавиться». Резкий, как одиночный выстрел, окрик заставил их очнуться.
— Ап нахауз!
Они не сразу двинулись, боясь, что часовой решил прикончить их. Наделенный от природы острым зрением Фурсов разглядел, что у женского барака стоит другой часовой. И кажется, свой. Владимир осторожно присвистнул, потом сказал:
— Как поживают наши крокодилы и зебры?
— Ап нахауз! — злее прежнего прикрикнул часовой и вскинул автомат.
Они поползли, чувствуя спиной, затылком то место, которое поражает лишь тебе предназначенная пуля. И чтобы разрушить это неприятное чувство, Фурсов вскочил на свою единственную ногу и громко сказал:
— Капут им!
— Капут, — поднялся и Варфоломеев.
Они обнялись и, придерживая друг друга, пошли в свой хауз. Часовой почему-то смолчал. Молчал и его автомат.
Зондерфюрер Гофман
Осенью сорок четвертого Владимир Фурсов попал в лагерь Сувалки. Здесь ему пришлось столкнуться с зондерфюрером Гофманом, которого впервые увидел в Замостье. Он был говорлив, этот зондерфюрер. И говорил по-русски правильно, распевно, на московский лад. Шнырял по всему лагерю — на взводе пистолет-пулемет, с поводка рвется овчарка с когтистыми, шишковатыми лапами. Любил присутствовать на всевозможных поверках. Любил рассказывать военнопленным о своем, как он выражался, советском прошлом.