— Вот... вот, — одобрительно кивнул головой Панфилов, — правильно, не застрянем.
— Наступать сподручнее, — не унимался Соколов.
— Сподручнее, — совсем повеселев, поддакнул Панфилов. — А ты, значит, наступать собираешься? — спросил он Соколова.
— А как же, товарищ генерал, — орудия у нас теперь в порядке, сами мы... — он восхищено хлопнул по новенькому добротному полушубку толстыми меховыми рукавицами и закончил: — Мы — тоже одеты, сыты, чего ж еще?
Генерал смотрел куда-то вдаль, мимо Соколова, словно прислушиваясь к легкому полету снега.
— А вот навалится он на тебя танками, а сверху бомбами накроет, тогда как?
— Когда танки, товарищ генерал, бомбы ни при чем, — ответил Соколов. — Теперь уж выдержим. Знаем и с танками войну. Стреляные.
— А все ж, поди, страшно? — не унимался Панфилов.
Соколов ответил не сразу.
— Нет, в бою не страшно, а вроде как-то холоднее станет, да и то сначала, а потом ничего.
— Страшно-то оно страшно, — решил подать голос Забара, — да не боязно. На медведя тоже вроде страшно идти, а идешь.
— Немец похитрее медведя и покрепче в танке-то.
— Так и встречаем его не гладкостволкой да кинжалом. Вот она! — любовно провел Забара ладонью по хоботу орудия. — И еще бронебойный в придачу. Не сплошай сам, а она не подведет.
— Ну, а вдруг сплошаешь?
— Так ведь кто душой слаб, тот сплошает. А мы крепки, совесть у нас чиста. Чего ж плошать?
— Вот это правильно, — довольный ответом заряжающего еще больше оживился Панфилов, — сильный духом — всегда победит!.. Так не сплошаем? — после паузы обратился он ко всем.
— Не сплошаем, товарищ генерал.
Панфилов сел на коня, разбирая поводья, скосил глаза на Забару и, как бы продолжая давешний разговор, улыбнулся.
— А на медведя я с тобой схожу... Не всех еще перевел?
— Хватит, товарищ генерал. Алтай большой.
Панфилов попрощался с артиллеристами и поехал в другие подразделения. Только на рассвете возвратился он к себе в штаб. Он снял полушубок, снаряжение и потянулся. Со свежего воздуха в комнате жарко, и сладко от этой теплыни ноет все тело. Он провел ладонями по колючему подбородку, кликнул парикмахера. Свежий, гладко выбритый, он снова подпоясался, потом пил крепкий чай. Ему доложили о том, что рота от Баурджана Момыш-улы уже прибыла на место и окопалась.
— Хорошо... хорошо, — отозвался генерал вполголоса. — Давайте наградные листы.
Он снова внимательно перечитал их. Удовлетворенно заметил:
— Ну вот, можно, выходит, по-человечески писать, — и твердо подписал: «Панфилов».
Потом мысли его начали быстро перебрасываться с одного на другое. Хорошо бы усилить дивизию танками, да и с воздуха надежнее прикрыть... Тогда бы... Будет и это скоро, будет... «А как там Валя? — вспомнил он о дочери, — давно уж я не был в медсанбате. Да и не удастся скоро. Надо будет сказать, чтобы сама приехала повидаться. Выжил немец медсанбат из села — бомбит, а палаток маловато было. Проверить надо, получили ли».
Он думал о том, что неистощимы изобретательность и находчивость бойцов. Только снег выпал, а в блиндажах и землянках буржуйки жарко топятся. Где их раздобыли — неизвестно. Потом он с гневом вспомнил слова пленного «дикая дивизия», и тотчас в его памяти всплыл рассказ комиссара о подвиге Абдуллы Джумагалиева — он генералу и стихи его прочел. Надо сказать редактору, чтобы напечатал в газете и стихи, и рассказ о самом пулеметчике. И на родину надо послать достойное письмо, чтобы не придавило горе семью...
Панфилов задремал, а когда очнулся, сквозь щели плащ-палатки пробивался широкими полосами свет утра, с которым не в силах было спорить красноватое пламя самодельного светильника. Перед ним стоял Серебряков с раскрытой папкой.
— Ну что у вас, Иван Иванович? — спросил генерал, подойдя к окну и сдергивая плащ-палатку.
У начальника штаба от бессонной ночи воспалились глаза, щеки изборождены мелкими морщинами. И доклад предстоит неприятный — о ЧП в артиллерийском полку.
Глава шестая
КОМИССАР ЧИТАЕТ СТИХИ
1
Отбита еще одна яростная атака. По узкой и шаткой лесенке, уютно обжитой многолетней пылью, какими-то легкими давно высохшими семенами и мякиной Береговой спускается с чердака. Лесенка домовито поскрипывает, потом вдруг стремительно валится. На плечи обрушивается сухая колючая щепа, куски бревен; запах жженого тротила ударяет в нос. И, прежде чем Береговой успевает сообразить, что произошло, сверху, с чердака, доносится приглушенный, но четкий голос разведчика:
— Все в порядке, товарищ младший лейтенант. Стереотруба жива.
— Продолжать наблюдение за противником, — говорит командир дивизиона и, отряхнувшись, устало входит в штабную комнату. Битое стекло уже прибрано и вышвырнуто прочь... В пустые переплеты рам свободно врывается холодное дыхание ноябрьского дня. Связист, притулившийся к выступу большой русской печки, предупредительно обращается к Береговому:
— Вам сотого?
На его ушах, как две огромные черные серьги, висят телефонные трубки. «От бывалых фронтовиков переняли, — думает Береговой, глядя на связиста. — Так ловчее — руки свободны, да и задремлешь, все равно трубка при ухе останется». Солдат выжидательно следит за командиром, и его грубый, потрескавшийся от непрестанной возни с кабелем указательный палец готов нажать кнопку зуммера.
— Да, сотого.
Сотый — это командир полка, а Береговой сегодня — пятьдесят седьмой. Завтра, должно быть, будет девяносто третьим, послезавтра — тридцатым, а сегодня — пятьдесят седьмой. А в НП угодил шальной снаряд, потому что тихо кругом. Фрицы, значит, угомонились часа на три, на четыре. Сообразит ли комиссар дать распоряжение — закопаться поосновательнее огневым и подновить маскировку? Проклятая «рама» уже гудит...
— «Чайка» у телефона, — прерывает мысли связист и срывает со своей головы вместе с ушанкой «трубку сверху», — так связисты окрестили линию связи со старшим начальником.
— «Чайка», мне сотого... Товарищ, сто, докладывает пятьдесят седьмой. На моем участке атака отбита. Все в порядке.
— Ясность обстановки на будущее закреплена? — спрашивает Берегового трубка голосом сотого. Закрепить ясность обстановки на будущее — это, в понимании командира полка: знать или предугадать поведение противника на ближайшие часы... Гул «рамы» медленно плывет в пасмурном небе где-то над нашими тылами. Минутная стрелка часов скоро подберется к восемнадцати, и сумерки на окопную землю лягут легко и по-мирному бесшумно.
— Да, — отвечает Береговой, — закреплена. Часа три фрицы будут молчать, возможно, — до рассвета.
— Явитесь ко мне по вчерашнему делу.
— Есть!
Тихо. На душе тягостно.
— Марачков! — обращается Береговой к начальнику штаба, — останетесь за меня. Еду к командиру полка по вчерашнему делу.
— Хорошо, — медленно и совсем не по-уставному поднимается со стула начальник штаба и долгим понимающим взглядом смотрит Береговому прямо в глаза.
— Коня комдиву, — кричит он в приоткрытую дверь. Затем неторопливо возвращается к столу и склоняется над недописанным боевым донесением.
На улице ординарец крепко под уздцы держит жеребца Семирека. Его покорный Орлик свободно стоит поодаль.
Они молча трогаются. Тишина. Снежинки легкие, мелкие кружатся в воздухе. Неслышно садятся на полы шинели, на мохнатые перчатки, на придорожные ели и кусты. Какую-то долю секунды они ясно обозначаются на крутой шее Семирека, потом плавятся и увлажняют короткий ворс коня.
Вместе со снежинками на землю нисходит ранний зимний вечер. Первые ракеты взлетают бесшумно над линией фронта. Белыми струйками взмывают над мертвым белым полем и внезапно гаснут на ничейной полоске земли.
Тишина. Вчерашний вечер тоже так начинался, после такого же яростного ратного дня. Только снег падал крупными липкими хлопьями, когда к Береговому без предупреждения ворвался комбат Андреев и, сорвав с головы заснеженную ушанку, выдохнул: