— Мой отец, — услышали собравшиеся, так тесно сбившиеся в кучу под полуразвалившейся крышей церкви, словно их сдавило разбушевавшейся бурей, — мой отец, священник Эмануэль Претандер, в этот день каждый год читал Рождественскую проповедь, стоя на этой кафедре, где сейчас стою я, его сын Зепп, а там, где сейчас валяется куча камней и щебня, стояла рождественская елка с яблоками, разноцветными шарами и множеством свечей. И отец читал вам из Евангелия: «Я возвещаю вам великую радость, которая будет всем людям, ибо ныне родился вам в городе Давидовом Спаситель, который есть Христос». Сорок лет кряду служил вам мой отец, самый низкооплачиваемый священник самого захудалого прихода в нашем кантоне. И что толку? Легче воскресить мертвых, чем пробудить вас, погрузившихся в лень и апатию. Церковь развалилась, дом священника, где я появился на свет, в развалинах, вся деревня близка к тому же, даже рождественской елки у вас уже нет. Вот я гляжу сверху на вас в этом жалком освещении, и мне кажется, будто я обращаюсь к полю, усеянному кочанами капусты.
А прихожане, мужчины и женщины, стояли, тесно прижавшись друг к другу, мокрые от пота из-за сухого тепла, принесенного ветром, и слушали внимательно, не обращая внимания на вой и буйство стихии, как они еще никогда никого не слушали. Тот, кто говорил с ними, был один из них. Сын старого священника Зепп Претандер. И то, что Зепп говорил, было правдой. Она причиняла боль, эта правда, она сжигала их, как адский огонь. Они могли бы стащить Зеппа с кафедры, могли бы его избить, изрезать, удавить, но он был прав, они и впрямь опустились, обленились, отупели.
— Какими лихими молодцами были вы в свое время, — слышали они его голос, гремевший с прогнившей, изъеденной червями кафедры. — Австрийцев, немцев и воинов Карла Смелого вы исколошматили, порубили на куски, проткнули насквозь, нацепили их головы на пики, весело горланя свои песни. Пленных вы не брали, а одним махом отправляли своих врагов на тот свет, как и я — раз — одним махом отправил на тот свет Крошку Бурбона, Малютку Джеймса, Билла-Миннесоту и весь клан Ольшовских, причем очень сомневаюсь, что все они летают там ангелочками. Они были отпетыми негодяями, что правда, то правда, а все же я испытываю больше уважения к ним, чем к вам. Эти подлецы всю жизнь только и делали, что резались в карты, жульничали и продавались, в любую минуту подвергаясь опасности поджариться на электрическом стуле, в то время как вы всю жизнь прозябали в нищете. Речь не о том, жив ли еще пес Претандера или нет, это мне безразлично, и не о том, потеряла ли Эльзи девичью невинность в молочной луже или нет, все равно она бы ее вскоре лишилась, речь идет также не о старосте, который сперва не подал жалобу, а потом все же подал, он всегда был мямлей. Речь идет о вашей чести, о том, чтобы показать: в голове у вас есть еще кое-что, кроме сена; речь о вашей гордости, о том, что вы способны оказать сопротивление, что с вами лучше не связываться, что вы себе на уме. Пора пошевелить мозгами, черт побери! Почему эти типы в пансионате создавали видимость, будто он пуст? Для того, чтобы никто не знал, что он населен. Кем? Пришлось прийти к вам такому, как я, уложившему из автомата все семейство Пепероцци, чтобы ваши извилины заработали хотя бы со скрипом, как старый бензиновый двигатель. В пансионате зимовали наряду с обычными убийцами и взломщиками, сутенерами и дельцами наркобизнеса, входящими в рядовой состав любой порядочной банды гангстеров, такие важные шишки, как Большой Джимми и Джо-Марихуана, Линкольн-Толстяк, Бэби-Взломщик и Чарли с Потомака, я мог бы назвать вам еще шестнадцать имен, сплошь известные преступники, имена которых звучат райской музыкой в ушах полиции, от которой они надежно укрылись на зиму в этом пансионате, где их дьявольские рожи в тамошней прачечной перекраивают в ангельские лики. Но ежели бы у вас на плечах была голова вместо тыквы, вы бы в эту святую ночь, когда у таких горемык, как вы, нет даже рождественской елки, зажгли бы вместо нее пансионат, и получилась бы такая великолепная елка, какой еще не видывали в этом жалком ущелье!