И я слышу в темноте приближающиеся шаги. Затем раздается боевой клич, самый страшный, который мне приходилось когда-либо слышать вне цирка, и на крыльцо вскакивает наш индеец. Лампа в сенях бросает на него свет, но я не могу признать в нем мистера Джона Тома Литтл-Бэра, окончившего высший футбольный колледж. Передо мной стоит дикий ирокез, и видно, что он вернулся из боевой схватки. Огненная вода и боевой пыл стерли в нем все следы культуры. Его лосина висит клочьями, и перья на голове растрепались во все стороны. Мокасины покрыты пылью, а в глазах горит дикий огонь. Но в руках он держит мальчугана с полузакрытыми глазами, крепко обнявшего рукой шею индейца.
— Паппуз! [3] — говорит Джон Том, и я замечаю, что обороты речи белых людей вылетели из его головы. Он превратился в самого настоящего дикого краснокожего. — Мой приносить. — Говорит он и кладет ребенка в объятия матери. — Бежать пятнадцать миль, — говорит Джон Том. — Ух! Поймать белого человека. Приносить паппуза.
Маленькая женщина не помнит себя от радости. Она будит малыша, ласкает его и дает ему самые нежные прозвища. Я собираюсь расспросить Джона Тома, но взглядываю на него и вижу какой-то странный предмет у его пояса.
— Идите спать, сударыня, — говорю я, — и уложите вашего беглеца. Вы можете быть спокойны. Опасности больше нет никакой.
Я быстро увлекаю Джона Тома в лагерь, и когда он, падая от усталости, засыпает, я беру этот предмет из-за пояса и прячу его так, чтобы он не попадался на глаза культурным людям, потому что даже в высших футбольных колледжах не одобряется снимание скальпа.
Было десять часов утра, когда Джон Том проснулся и огляделся кругом. Я с радостью заметил в его глазах выражение культурного человека.
— Что было вчера, Джефф? — спросил он.
— Огненная вода, — ответил я.
Джон Том нахмурил брови и призадумался.
— В соединении, — сказал он немного погодя, — с интересным физиологическим явлением, известным под названием атавизма. Я все вспомнил. Они уехали?
— Поездом семь тридцать, — ответил я.
— Ух! — вздохнул Джон Том. — Так лучше. Белолицый, принеси великому предводителю Уши-Хип-До немного сельтерской воды, и он снова возьмется за свое дело.
Врачу, исцелися сам! {4}
(Перевод Э. Бродерсон)
Эту историю рассказал мне Уильям Троттер на берегу у Агвас-Фрескас в то время, как я поджидал гичку, которая должна была доставить меня на борт торгового парохода «Андадор». Я неохотно покидал страну полуденного солнца, Уильям оставался и на прощанье рассказал мне страничку из своей жизни.
— Но было у вас желание вернуться в страну крахмальных воротничков? — спросил я его, когда мы сидели на песчаном морском берегу. — Вы, кажется, мастер на все руки и человек деятельный, — продолжал я. — Я уверен, что я мог бы найти для вас хорошее место где-нибудь в Штатах.
Уильям Троттер мне необычайно нравился. Это был бесхитростный мечтатель, оборванный, босоногий, и я не мог примириться с мыслью, что он пропадет в тропиках.
— Я не сомневаюсь, что вы могли бы многое сделать для меня, — сказал он, лениво отдирая кору от кусочка сахарного тростника. — Если каждый человек мог бы сделать для себя столько же, сколько он может сделать для других, то каждая страна в мире существовала бы тысячелетия вместо столетий.
Слова Уильяма Троттера давали пищу для размышления, но в это время мне пришла на ум другая мысль.
У меня был брат, которому принадлежали заводы — сахарный, хлопчатобумажный или что-то в этом роде. Он был неприлично богат и, как все богатые люди, относился с почтением к искусству. В нашем же семействе искусство было монополизировано мною, и я знал, что брат, Джемс, с радостью исполнит мое малейшее желание. Я попрошу у него место для Уильяма Троттера, скажем так, долларов на двести в месяц или приблизительно в этом роде. Я доверил Троттеру мои мысли и сделал ему широкие предложения. Он мне очень нравился и был оборван.
В то время как мы разговаривали, раздался треск ружей — пяти или шести. Выстрелы донеслись из бараков, где были казармы солдат республики.
— Слышите? — сказал Уильям Троттер. — Я вам расскажу относительно этого следующую историю.
Год тому назад я прибыл на этот берег с одним-единственным долларом. У меня и сегодня в кармане та же сумма. Я был вторым поваром на торговом судне, и в одно прекрасное утро меня, здорово живешь, высадили на этот берег только потому, что я накануне за обедом вымазал первому штурману лицо яичницей. Он изволил меня перед этим сильно ударить за то, что я в яичницу вместо соли положил хрен.
Меня без всяких церемоний выбросили из ялика, не причалив к самому берегу, и я, по колено в воде, добрел до берега и уселся под пальму. Вскоре ко мне подошел белый человек, красивой наружности, в белой одежде. Он был очень воспитан, но находился, по-видимому, под парами. Он подошел и сел рядом со мною.
Я заметил вдали от берега что-то вроде деревни на фоне красивого пейзажа — совсем как в кинематографе. Я, конечно, подумал, что это каннибальская деревушка, и размышлял, под каким соусом они съедят меня сегодня. Как я уже сказал, хорошо одетый мужчина уселся рядом со мною, и через каких-нибудь четыре минуты мы стали друзьями. Мы проболтали около часу, и он мне многое рассказал о себе.
Он был, по-видимому, образован и мог бы играть большую роль в жизни, но у него было пристрастие к спирту. Я вам не сказал, как его звали? Клиффорд Уэнрайт. Я не совсем понял причины, почему он оказался выброшенным в эту часть Южной Америки, но я и не расспрашивал его об этом. Это было его дело. Говорил он как живая энциклопедия, и у него были часы — серебряные, с механизмом, самые модные, но они не ходили.
— Я очень рад, что встретился с вами, — сказал Уэнрайт. — Я большой поклонник Бахуса, но моя голова работает как следует. И я не могу видеть, — сказал он, — как дураки правят миром.
— Я намекаю на президента этой республики, — продолжал он. — Его страна в отчаянном положении. Казначейство пусто, можно опасаться войны с Никамалой, и не будь такой жаркой погоды, в каждом городе вспыхнула бы революция. Перед нами нация, находящаяся на краю гибели. Умный человек мог бы спасти ее от угрожающей ей судьбы в один день, издав нужные декреты и распоряжения. Президент Гомес ничего не смыслит в государственном управлении и в политике. Вы знаете Адама Смита?
— Дайте вспомнить, — сказал я. — В Техасе был одноухий человек, которого звали Смитом, но, мне кажется, имя его было…
— Я говорю об известном политико-экономе, — сказал Уэнрайт.
— Тогда не знаю, — ответил я. — Тот, о котором я говорю, не интересовался политикой — он ни разу не был арестован.
Уэнрайт еще долго кипятился и негодовал на то, что люди часто занимают положение, для которого они совсем не годятся. Затем он мне сказал, что собирается идти в летний дворец президента, который находится в четырех милях от Агвас-Фрескаса, и научить Гомеса искусству управлять республиками.
— Идемте со мною, Троттер, — сказал он, — и я покажу вам, что может сделать умный человек.
— Это что-нибудь принесет? — спросил я.
— Удовлетворение, — сказал он, — что спасли двухсоттысячное население от гибели и вернули его к благоденствию и миру.
— Великолепно, — сказал я. — Я пойду с вами. Я, правда, предпочел бы съесть теперь испеченного омара, но за такое великое дело можно и поголодать.
Уэнрайт и я отправились через город, и он остановился у пивной.
— Есть у вас деньги? — спросил он.
— Есть, — сказал я, выуживая из кармана серебряный доллар. — Я всегда выхожу из дома с достаточной суммой денег.
— Тогда выпьем, — сказал Уэнрайт.
— Только не я. Я в рот не беру ничего спиртного. В этом моя сила.