Таковые представления даются и в Маймачине, где они получили полурусское, изуродованное название поигро, охотно усвоенное самими китайцами. В течение нескольких дней, с самого полудня и до глубокой ночи, поигро это существует подле городского храма во время «белого месяца». С айгунским, о котором мы имели случай говорить прежде, маймачинское поигро не имеет никакой разницы. Точно в таком же народном презрении находится и здесь класс актеров, точно так же и здесь женские роли (как и по всему Китаю) исполняются мужчинами; и если там актеры живут рассеянно по окольным деревням, то здесь они находятся в городе безвыездно, готовые на свое дело во всякое время. Самым приличным и удобным полагается этот праздник «белого месяца».
Китайская драматическая литература, стоя на почве старинных европейских духовных мистерий, дает сценические пьесы всегда с таким смыслом, в основании которого лежит былое историческое событие, а в заключение какое-нибудь нравоучение. Говорят, при этом, что драмы эти остановились в своем развитии с тех самых пор, когда после покорения Китая маньчжурами остановилась вся его цивилизация: упали искусства, ослабели технические производства, народная изобретательность сделалась вялой и слабой до того, что приостановила всякое поступательное движение страны и сделала даже несколько шагов назад[113]. Говорят также, что самый язык сценических пьес устарел до того, что сделался непонятным большинству слушателей, и что сцена стала говорить со зрителями одной мимикой и внешними знаками, и что слова остались только лишним, ненужным прибавком, тяжелым и обременительным даже для самих актеров. Сцену и театр стали понимать так, как кто хочет и может, а уже не так, как бы они того желали.
Мы были в числе зрителей маймачинского поигро и свидетелями того, с каким равнодушием и неподвижностью стояла пред подмостками толпа бурят и монголов (представление бесплатное, всякий, кто хочет, может подойти и остановиться: нет ни запоров, нн заборов, ни касс, ни капельдинеров). Актер, изображавший женщину, пискливо визжал неприятным голосом, исходившим из крепко простуженного и сильно натруженного горла. Актер, изображавший мужа, кривлялся усердно, становился на колени, голосил что-то задавленным голосом и в тоне безобразной декламации, длинным речитативом. Кончал он — начинал визжать актер, изображавший женщину: подобный же крикливый речитатив. Тот и другой усердно размахивали руками, может быть, и по требованиям искусства, а может быть, и по требованиям мороза, который на то время был зол не на шутку. Выходил третий актер, бритый (вероятно, бонза), начинал опять какие-то непонятные кривлянья, подавал супругам какой-то сосуд, из которого актеры поочередно что-то пили. Вставши на ноги, они снова гнусили что-то и, сделавши еще несколько прыжков и поворотов, уходили со сцены. Одна драма кончилась. После непродолжительного антракта новые актеры начинали другую. Надо было много терпения для того, чтобы выслушать и эту до конца и не вынести другого заключения, кроме того, что на китайской сцене — мало движения; у ней нет связи с зрителями; на актерах богатые, дорогие костюмы, но в драмах нет того, что могло бы и должно было шевелить народ. Постояли пред сценой монголы, переступая с ноги на ногу; потолкались буряты, тупо и бессмысленно глядя на сцену; втискались наши русские; и те, и другие, и третьи ушли тотчас же, как представилась к тому возможность, безучастными, недовольными. А между тем перед поигро стояла плотная стена и нарастала от новых пришельцев; одни сменялись другими; виделось желание зрелища, и не соскользнули с лиц каждого недовольство и разочарование. Кажется, при этой мертвенности и при таком однообразии сценических кривляний, голосованья и визгов возбужденные в зрителях смех и слезы на этот раз показались бы одинаково смешными и непонятными: до того китайский театр не был похож на тот, до которого доработалась Европа! Раз, и только один раз, разразилась смехом молчаливая публика, и то потому, что актер (по ходу ли пьесы или от себя) опрокинулся навзничь, поднял ноги кверху и отколол еще какую-то штуку. Смешного тут ничего нет, но монгольская публика умела-таки снизойти до уровня и уподобиться на этот раз вкусами и инстинктами той, которую воспитал в Петербурге Александринский театр. И эта полудикая, стоя на морозе, жаждала только смеху, того же способствующего пищеварению смеха, за которым усердно ходит и до которого терпеливо высиживает другая публика, привыкшая смеяться в тепле и не под открытым небом. В этом их осязательное сходство. Но в Маймачине смеху не дают; в Петербурге на охотника смеху этого сколько хочешь, и именно такого, какой требуется и который способен смешить только смешливых и нетребовательных, — вот и разница. В казармах гвардейских солдат на время святочных вечеров и в образе царя Максимилиана, — разыгрываемого кжета перед даровыми и непритязательными зрителями, — мы увидели столько черт, похожих на спектакль маймачинский, что остались пораженными, недоумевающими: те же мертвые приемы, то же стремление заменить жизнь и движение ходульным, до смешного декламаторским тоном и та же мораль, избитая, рутинная, прописная. Как тут, так и там ищут только игры и удовлетворяются фокусами, эксцентричностями, неожиданностями. Если поставить китайский театр перед русскими зрителями из соответствующих классов народа — театр достигнет совершенно той же цели; если, в свою очередь, перенести и наш театр с его водевилями и мелодрамами на китайскую почву — он встречен будет с той же охотой и любопытством, с тем же смехом и удовольствием (что раз уже и доказали маймачинский дзаргучей со своим помощником)[114].
113
Общественные сооружения запустели; многие фабричные секреты утратились. Старый фарфор несравненно лучше; древние машины, прежние краски и материи из шелку были прочнее и идти в сравнение с настоящими ни в каком случае не могут.
114
Дико смотрят маньчжуры и китайцы на наши танцы; но любят прислушиваться к нашим грустным песням; в театре смеются всему тому, что занимает детей и дешевеньких зрителей из смешливых и неразвитых. Обливали из горшка чрез окно; ломали шляпу и палку притаившегося водевильного любовника— китайцы хохотали с не меньшим простосердечием, как, напр., те же зрители водевилей Александрийского и других русских театров.