Мы бросили якорь. Нам объявили, что за темнотой капитан не надеется пройти дальний и довольно опасный перекат, и потому мы должны были простоять здесь часа четыре, пока длился ночной сумрак. Воспользовавшись этим временем, я вышел на берег.
Песок хрустел под ногами; кругом было тихо, вдали виднелся огонек, как будто разложена была теплина. Я пошел по этому направлению. Вижу разложенный огонь, над ним чугунный котелок, подле валяются живые фигуры — человек шесть.
— Здешние вы?
— Нету, бурлаки.
— Откуда?
— Вятские.
— Как это вас сюда Бог занес, в даль такую?
— Ребята нахвалили: пошли пробовать.
— Ну что, хорошо?
— Больно плохо: тяжелее работы, кажись, и на свете нету. Не знаем, как и до дому добредем, а добредем — назад уж не вернемся.
— Одежей износились; в баню бы вот хочется, так, вишь, не готовят, а закажи — слышь: и прождешь целой день; а работа на срок.
— Да, может быть, выгодно нанялись?
— А не знаем. Чай, домой-то и трети не принесешь выручки...
— Хлеб-от есть ли у вас?
— Хлеб есть: в Козмодемьянском купили. На варево больно шибко позывает: надоела сухомятка. Вон какую-то рыбку половили: уху варим. А опричь того — ничего больше и нетути...
— Подайте, батюшки, отцы благодетели, бедной страннице на пропитание! — вдруг, откуда ни взялся, разбитый старушечий голос, и сама, разбитая ногами, старуха-нищенка стояла уже подле группы нашей, из среды которой раздался новый голос, не менее разбитый, в ответ ей:
— Бог подаст, бабушка, сами семерых послали — не знаем, что принесут.
Все засмеялись.
— Шишка наш! — счел за нужное объяснить мне самый ближайший ко мне.
— Веселый же он у вас — и с голоду шутит! — заметил я.
— Такой ли он был, как из дому шел?! Изломало его пуще всех: дело, вишь, его такое, что всегда он должен быть впереди, вся тягость-то на него и ложится. Он же и песню запевай; он первым и лямку дергай. Трудно!
— Как не трудно, когда все на грудь ложится: болит — поди!
— Схватывается же он за нее часто, жалуется, а все шутит.
— Шутки шутить — всех веселить, дядя Мартын! Так-то! — отвечает уже сам шишка, и продолжает потом: — Дело бурлачье, почтенной человек, такое выходит, что пять тебе алтын да из боку ребро — вся тут и сказка. Идешь себе путиной, да и думаешь: шел — перешел, кабы день прошел, а уж об этом не кладешь заботы, что тебе завтра есть дадут, а ино смекаешь, что большая-де сыть брюхо портит, да ведь и опять же много есть — не велика честь, не назовут богатырем, а объедалой. Дома, почтенной человек, безотменно лучше, чем здеся!
Все засмеялись. Одобренный повадкой, шутник продолжал:
— «Бог даст день — Бог даст и пищу» — сказано, а на другой день попищим-попищим, да и так просидим. А ведь уж бурлацкое дело такое: нет ему ни от ветра затулы, ни от дождя защиты, и в лаптях идем, а не спотыкаемся. Дома-таки не в пример лучше.
— Да ты женатый?
— Была жена, да и тоё корова сожрала. Кабы не попово сено, и самого бы съела.
Опять все хохочут.
— Чем же тебе дома-то лучше?
— Да хоть бы и тем, что там ешь, сколько хошь, ешь, покуда упадешь, а на ноги поставят, опять есть заставят. Оставя шутки, надо тебе говорить, господин честной, вот что: баней мы очень тяготимся, дядя-то Мартын тебе даве правду сказывал. Бабы наши недаром толкуют, и верно: в бане паришься, из косточки в косточку мозжечок переливается. А тут вон тебе судовой-то хозяин даст деньги — да и сказывает: вот тебе, слышь, копейка, выпей хорошенько, закуси да грош сдачи принеси. Вот что худо.
И опять общий смех, и, вероятно, продолжится этот поддерживающий силы, отрезвляющий помыслы смех, честный и искренний, до тех пор, пока не устанет и не угомонится шутник-шишка. Не буду же и я мешать им и употреблять во зло словоохотливость и откровенность простосердечного и добродушного вятского народа.
Потянется шуба за кафтаном, наступит осень, станет рябить матушку-Волгу в последние разы и начнет прихватывать с краев и затягивать цельным полотном ледяным от берега до берега — придет бурлаку пора ко двору тянуться. А встанет вода на воронках и осилит их лед — и придут по Волге обозы с деревянной посудой, с кожами, с лыком, да с мерзлой рыбой, да с овечьим руном — бурлак уже давно дома на печи шутки шутит, за столом, через хлеб, калач достает, ест, сколько в горло войдет. А мужицкое горло, что бердо, по пословице — долото проглотит, а брюхо из семи овчин сшито!
На дороге мне попался опять наш неутомимый рассказчик, также возвращавшийся на пароход. Он говорил: