— А что, дружище, говорят, у вас язык есть свой какой-то; да я этому не верю: на что он вам?
— Надо.
— Да врешь, ведь ты хвастаешься? «Ведь вот мол, я худ человек, да два языка знаю».
— Нет, не хвастаюсь, а два языка знаю.
— Окромя свинячьего, как говорится.
— Ты не шути, а это верно!
— Да ты не морочь, смотри: ведь день теперь, да и церковь видно.
— Я не колдун! А что свой язык и российский знаю — этому быть так.
— Не врешь, так правда. Научи-ка!
— И вправду? На что идет?
— На что хочешь: я не боюсь и не верю.
— Еще на пару пива.
— Идет.
— По-твоему, как вот это?
— Армяк.
— По-нашему шерстняк. Ну а вон эвоно.
— Дом.
— По-нашему рым.
— Ври небось дальше: слушаем!
— Лопни мои глаза, коли я тебе вру! Да ты грамотный?
— Бывалое дело: учили господа. Нашему брату, дворовому человеку, без того нельзя тоже — сам знаешь.
— Пиши, что я сказывать тебе стану. Напишешь — завтра любому мазыку покажи: в одном слове фальшь сделал — с меня пара пива.
— Ладно, идет!
— А коли все слова скажу — четверть водки с тебя, и с закуской.
— Идет, идет, идет!
И идет мое дело и спорко теперь, и легко: руки дрожат от радости, и придвигается слово к слову, и мелькают целые ряды слов: лох — мужик, баба — гируха, девка — карата, молодуха — ламоха, голова — неразумница, хрен — нахрин, репа — кругалка, рубли — круглеки, поп — кочет, напиться — набусатъся, бежать — ухлыватъ, сидеть — сеждонитъ, продавать — кухторитъ и проч., и проч. Несколько сотен слов записалось в тот же день. На другой день, на свежую память и на мои запросы посыпались новые слова, по уговору, по обещанию передать мне эту науку. Приложил я только ко вчерашней четверти еще новую, сталось полведра и писалось уже слов за тысячу.
— Дешево ты, друг любезный, продал.
— Дорого ты, сердечный приятель, купил.
— По писаному-то я скоро выучу всю твою науку.
— Попробуй-ка выучи! У меня на этом старуха-баушка зубы все съела, а не выучилась, с тем и померла.
— Я не баушка; у меня память молодая, здоровая.
— Да и на какой ты черт слова наши учить станешь?
— А чтоб ваш же брат не надул потом.
— Не стоит же, паря, шкурка выделки: и с глазами надуют, не то с языком.
— Сам торговать стану, офенствовать.
— А господская воля на что делась?
— Да ведь я на волю отпущен...
— Ну так слушай слово мое: язык наш на работе самой только и в память идет; без того слова наши, что пузыри лопаются, забываешь. Хочешь, к торговле нашей приспособлю.
— Хитро, чай, не поймешь сразу?
— Погляди, может, и скоро дастся. Ведь и я сам не сразу же начал.
— Приучи, сделай милость!
— Пойдем в деревню со мной. Ужо через неделю у нас на селе Торжок будет: пойдем с коробком.
— Хорошо, согласен. Согласен хоть сейчас ехать!
— Ну и пойдем!
В неделю эту видел я офеню в домашнем быту; видел, как буйно пьянствовали те из офеней, которые приходили домой только на побывку и на отдых и действительно ничего больше не делали, как только опоражнивали штофы и полуштофы. Приятель мой пристал к землякам с выигрышным полуведром, но тотчас же и отвалился, только почуял, что ведро уже кончено. Живя и налаживаясь около дома, он был бережлив и, что называется, скопидомок.
Через неделю мы уже шли с ним на Торжок: он с коробом за плечами я — с его аршином в руках. Памятны мне и безутешная, тоскливая местность, по которой мы шли; пыльная дорога, в деревнях ломаные гати, прорезывающие дорогу по болотам; ржавые болота эти — топкие, сырые, сырые даже в то время, когда два почти месяца стояли жары невыносимые, породившие значительное число лесных пожаров за Волгой н на Волге. Длинные заводи по этим болотам, — заводи, которые то кажутся решительным озером, то без всякой видимой причины, узятся в реку, иногда в ручеек, который соединяет одну заводь с другой, и так как будто в бесконечность. Там, где заводь уже, встречали мы мостик утлый и трясучий (и ездят по нем, да мало — и то храбрецы), за мостом находили мы опять изрытую, крепко подержанную гать с погнившими бревнами, с кое-как умятым и прилаженным валежником. Выходили мы в ложбину сухую и душистую от недавно скошенного сена; тащились в гору, по большей части глинистую и невысокую, на которой думал я встретить родную рожь с васильками, ячмень, пшеницу, но встречал только плохо принявшиеся кустарники, словно после сильного лесного пожара. С горы мы опять спускались в ложбину и опять шли по болоту.
Я начинал изнемогать, уставать с непривычки: шли мы уже двадцатые версты. Надавленные плечи (хотя и не было на них никакой тяжести) болезненно ныли; подгибались колени, слышалась острая боль в пятках и подошвах. Выломил я себе палку, стал опираться — не помогала и она. Товарищ мой весело шел, забирая привычными ногами, шел в гору; я отставал от него, и отставал на значительное пространство. Хотел ложиться, но слышал с горы предостерегающее наставление: