Юз Алешковский
Собрание сочинений в шести томах
Т4
КАРУСЕЛЬ
Памяти Дода
Дорогие мои!
Конечно же я получил после вызова три ваших письма. Но как я мог ответить хотя бы на первое, если я даже не знал, что теперь будет? Ведь могло быть все, вплоть до самого худшего: митинг, я признаю себя инакомыслящим, дети летят с хороших работ, Света и Витя – из пионерских организаций, будь они, между нами, прокляты, ибо внукам от них нет покоя.
Одним словом (я буду писать убористо), вы не знаете, что такое цеховой митинг. Это – нечто среднее между одночасовой забастовкой и сталинским погромом. С одной стороны, все рады, что никто не работает и за это платят, а с другой – громят меня одного как еврея плюс сиониста, хотя я замечательный карусельщик. Не знаю, есть ли такие карусельщики у Форда.
Так вот, меня громят, я чистосердечно признаюсь, что вы у меня за границей, что я получил вызов и не сообщил об этом куда следует сам, как будто они сами этого не знали.
Я признаюсь, что все эти годы, прикидываясь замечательным карусельщиком и орденоносцем, вынашивал планы удара ножом в спину Родины и, не мигнув глазом, получал тринадцатую зарплату. Они выступали бы один за другим, лишь бы не работать и клеймить замечательного карусельщика, и я один был бы виноват во всем буквально, я не преувеличиваю – во всем. Ливан и Камбоджа, и на заводе полный бардак, и заплесневелая технология, и руки прочь от Эфиопии, и за взятки дают жилплощадь, и нет масла и мяса, и вредительская колбаса только по праздникам, и Пиночет, и где туалетная бумага, и многое другое.
Если бы, клянусь вам, это не был митинг протеста, то я подумал бы, что это небольшая революция против Брежнева и политбюро. Слава богу, не в смысле революции, а что митинга такого не было. Не знаю, пережил бы я его без инфаркта. Ведь увезли же старого инженера Гойхмана прямо с трибуны митинга в городскую больницу с обширным инфарктом, когда он подал? Увезли! Разрешение ему пришло в ту же больницу, но Гойхман из нее уже не вышел. Было поздно.
А куда я брошу письмо в Америку? В ящик? Вы наивные люди! Из Москвы оно еще, может быть, дошло бы до вас, но из нашего сраного, то есть говенного, города такие письма приходят исключительно в областное КГБ – и тогда начинается. Тогда начинается то, чего я сам своею рукою начать не могу. Все моментально пойдет прахом, а дети полетят с работы. Я не сошел с ума от страха. У нас уже было несколько таких случаев.
Я одного в связи со всем этим не понимаю, дорогие. Я не понимаю, почему им кажется, что я, мои дети, моя жена и другие евреи сидим у них как щучья кость в горле, но вынуть ее из горла, то есть не пить из нас кровь за одно только желание уехать, они одновременно не хотят. Не понимаю. Но так я никогда не кончу. Поэтому буду писать убористо.
Честно говоря, ни я лично, ни Вера подавать никогда не хотели. Трудно, очень трудно было, прожив в нашем говенном, то есть сраном, городе с одним заводом, двумя отделами КГБ, двадцатью милициями, универсамом «Полет», где на полках не мясо, масло и рыба, а только тот ночевал на прилавках, чем нас делали и чем продолжают делать детей жители нашего города, несмотря на отсутствие продуктов. Трудно было, повторяю, думать о снятии с места в таком очень пожилом возрасте. Тем более по телевизору чуть ли не каждый день показывают пенсионеров из Нью-Йорка, Лондона и Парижа с трагедией старости, ночевкой на бульварах, под мостами и как их вышвыривают из квартир на голый тротуар.
Вере я даже не показал вызов. Письма ваши тоже от нее скрыл. Зачем ей зря трепать нервы?
И вот дело принимает следующий оборот. Звонит из Москвы Володя. Он женат на москвичке. Она русская. Учит иврит и поет под гитару наши песни. Он звонит и говорит: «Папа! Мы твердо решили ехать. Пришел вызов. Мы подаем документы. На днях приеду за разрешением».
– Ты получишь хворобу, – отвечаю ему не задумываясь, – а не разрешение.
Ты, – говорю, – понял это, щенок? И не ты ли устроил нам вызов, хотя тебя никто не просил?
– Да, – говорит он, – я устроил. Наума, Цилю, Сола и Джо тебе нашел я.
Ты им ответил?
Я задрожал от ярости. Чуть не запустил телефоном в Веру, в его мать, и отвечаю:
– Ты, паразитина и богема, считаешь, что ты ведешь телефонный разговор, провокатор?
Ему хоть бы что!
– Да хватит пердеть от страха! Сколько? Раз мы говорим по телефону и оплачиваем счета, то наш разговор в самой Большой Советской Энциклопедии называется телефонный.
Я бросил трубку. На сегодня писать кончаю, ибо если я не отвечал вам так долго на три ваших письма, то даже неудобно как-то ответить на них моментально. Кроме того, легче работать в мои годы на огромном карусельном станке, чем писать письма. Но если бы я был писателем, то я бы написал такое, что у вас фары (глаза) полезли бы на лоб, столько я всего пережил с 1917 года и в голодуху, и в чистки, и в энтузиазм тридцатых, и в ежовщину, и на фронте, и в тылу, когда взяли врачей, дорогие вы мои. Только не думайте, что все это пережил я один. Миллионы пережили. И пусть у вас не будет мнения о пережитом исключительно одними нами, евреями. Если бы, повторяю, я был писателем, я, безусловно, сочинил бы всего лишь одну толщенную и назвал ее не иначе как «Всеобщие страдания и переживания народов СССР».
Кстати, Володя рассказывал, что книга вроде этой уже написана, но называется, на мой личный взгляд, странно, наподобие путешествий – «Архипелаг». Так что на сегодня я кончаю…
Итак, буду продолжать по порядку. Приезжает Володя получать мое и Верино разрешение. Решаю тянуть и не давать. Нельзя же вот так вдруг ни с того ни с сего сниматься, как шалавым курицам, с насиженных мест и лететь, опять же по-куриному, неизвестно куда и неизвестно зачем! Согласитесь со мной. Вы же почему-то не снимаетесь с Лос-Анджелеса и не летите на землю предков наших, как говорит Володя. Хотя он же поясняет, что ваше положение и наше – разные положения. Вы как бы на свободе, а мы как бы в тюрьме. Не буду уж вымарывать слов «как бы», которые мне начинают казаться лишними…
Приезжает Володя. Он тут же, будьте уверены, получает по морде за тот телефонный разговор и самую Большую Советскую Энциклопедию. Он бы ушел, если бы не моя дорогая Вера. «О! Только через мой труп!» Так сказала эта заслуженная артистка. Тогда Вова снял пальто и заперся в сортире курить.
Вера встала на пороге, и разве мог я тогда не подумать: «Боже мой, слава Тебе за то, что жива любимая жена моя, хотя я несколько раз перешагивал через нее, лежащую на пороге, когда шел опохмеляться с другом всех моих дней Федей, когда уходил, чтоб я сгорел от этого воспоминания, уходил из дому к сволочи одной Лизе из планового отдела, когда я, больной, после операции, срывался на рыбалку, когда я бежал набить рыло классному руководителю моего сына Вовы за то, что он назвал мальчика „жидом“ (тот публично выступил в защиту несправедливо обиженной девочки), когда…»
Впрочем, ложась на пороге и вопя на весь дом: «Только через мой труп!»
– Вера сотни раз спасала меня, дорогие, от милиций, тюрем, увольнений, выговоров и различных кадохес. Она столько раз меня спасала этим дурацким предварительным условием сначала сделать ее трупом, а потом уже идти бросать письмо в ЦК с жалобой на паскудных мошенников из горпищеторга или сказать директору завода все, что я о нем думаю, что я таки постепенно из бравого разведчика, каким заявился в наш говенный город с фронта, стал превращаться в геморройного тихоню, в примерного, несмотря на отвратительную, по их словам, национальность, и опытнейшего карусельщика. Лучшего, более того, карусельщика нашего задристанного несчастного города.
Глава вторая первого письма, из которой вы поймете, дорогие, какое я был говно долгие годы.
Так как я уверен теперь, что письма мои до вас обязательно дойдут, если, разумеется, не воздушная катастрофа, палестинские террористы, бермудские треугольники или какой-нибудь всемирный шмон с инопришельцами нашей планеты, то зачем мне писать убористо? Я буду говорить что хочу и как хочу. Все непонятные выражения, которые, извините, въелись в мой фронтовой и рабочий язык, как въелась в ладони обеих рук пыль металла, пожалуйста, выписывайте на отдельный листок, и при встрече я сделаю политические комментарии, потому что это мне нужно делать комментарии, а не вшивому парашнику Валентину Зорину, с которого мне всегда хотелось снять приличную стружку на моем карусельном станке, и что бы, вы думаете, от него осталось?