О, это была одна из самых нежнейших наших встреч, к сожалению, ненадолго превращающих два существа в одно… не могу не сравнить такую встречу с подсоленной в голодуху горбушкой сладостной черняшки… как это ни странно, благодаря Г.П. в отношениях наших появилась легкомысленно свободная беззаботность, сообщавшая им тепло веселой дружественности и слегка размывавшая тоскливую тень враждебных вихрей, черт бы их побрал, поднависших над нашей близостью.
После всех моих удачных сделок Г.П. имела на руках приличную сумму; половину она удачно вложила в бизнес старой приятельницы, стала премило стричь купоны и меньше поругивать новые власти; при этих, говорит, выскочках и перестроившихся номенклатурщиках – у многих деятельных людей появилась возможность хотя бы бороться за нормальный уровень жизни.
31
Котя конечно же догадывался о моей связи с матушкой, но помалкивал и вовсе не косорылил; потом мне обрыдли все эти недомолвки и однажды я признался, но внятных слов хватило лишь на просьбу об извинении; все происшедшее исключало какие-либо объяснения; слова «любовь», «страсть» не выговаривались; поверь, говорю, это было сильнее и ее, и меня; Котя был предупредителен – буквально ни одного вопроса, ни нотки ревности, ни злобной раздражительности.
«Мать, – коротко сказал он, – всегда была несчастна и стоически чиста – чересчур чиста… теперь цветет моя отрада в высоком терему, помолодела лет на десять, я рад за нее и за тебя… только не мучайся так, словно произошло нечто непоправимое, у вас все – о'кей, не то что у меня».
Булыга, помню, свалилась тогда с души… каким-то иным сделалось отношение к Коте – это было не чувство, скажем, дальней родственности, а острейшая жалость и желание помочь… ведь обрести одиночество всегда гораздо легче, чем из него выбраться… самому сделать это Коте мешала замкнутость нрава и привычка к нелюдимости, должно быть, казавшаяся спасительной… я жалел, что не допер до этого раньше… впрочем, судьбе всегда видней, что считать, а что не считать своевременным… к тому же воспитывались мы так ужасно, что всегда бежали прочь от серьезных разговоров о самых интимных, самых непонятных проблемах тела и души, – как первобытные люди, просто похабничали… все (кроме Коти) неизбежно прибегали к порнушным анекдотикам, скабрезным рассказикам и смешным японским сексмультяшкам.
Внешне ничто не говорило в Коте о том, о чем я не сразу начал догадываться, – разве что полнейшее равнодушие к телкам… как мне было быть?.. не лезть же со своими советами?.. посводничать да познакомить застенчивого кирюху с кружком завзятых фарцовщиков-педрил, когда вокруг бушует вирус «спецназначения»?.. вопросы эти подавляли… я мог только корешить с ним, кочумать и быть почитателем его поэтического таланта… с тревогой стал думать о настроении кирюхи, послушав новый его стишок.
Однажды мне звякнул чувак, отлично болтавший на русском; он передал привет от той самой Жозефины, Джо, первой моей клиентки; это был Кевин, американ, славист лет сорока, правда, живший и работавший в Оксфорде, традиционно славившемся традициями древнегреческих гомсовых времен; Кевин оказался славным господином, любившим бегать по Большой Садовой в коротких трусиках, не стесняясь диковатых водил и прохожих; при нашем знакомстве сразу же объявил, что он голубой; сказано это было без всяких комплексюг, «являющихся вызывающе яркими симптомами генетического беспорядка»; так уверял меня спившийся один фрейдист, нынче новомодный «душевъед», склонный к прежнему словоблудию и за хорошие бабки заводящий невротиков в непролазно буреломные трясины да чащобы их психик; словом, Кевин очень походил на того умного, образованного человека, с которым желал бы прожить всю свою проклятую жизнь один мой разочаровавшийся в бабах знакомый, искренне жалевший, что он не голубой, а серо-буро-малиновый с продрисью.
Кевин охотно рассказал, что работает над исследованием, посвященным замечательному вкладу голубых в поэтическую культуру прошлых и нынешних времен… считает гениальным поэтом Кузмина, чудом не расстрелянного вместе со своим бойфрендом Юркуном… обалдевает от Уайльда, Кавафиса, Одена и прочих замечательных поэтов, само собой, торчит на Чайковском… собственно, поясняет, в Москве я по литературоведческим делам, но, как советовал мистер, написавший тексты трех лживоватых гимнов, выбираю для амурной прогулки другие закоулки… его обрадовал мой интерес к лингвистике… естественно, когда в кафешке мы сидели, он моментально заговорил о любимой своей теме – и меня волновавшей – насчет причащения к тайнам Языка в текстах истинных поэтов.
«В них, – говорит, – в текстах, совершенно непонятно, каким загадочным образом каждое слово очищается от грязищи и ржави тысячелетних «хождений по устам»… вдруг ни с того ни с сего сумма обыкновенных, затертых до неузнаваемости слов, подчиненных властительной троице – грамматике, синтаксису, фонетике, – предстает перед нами семантически, ритмически и музыкально целым всего текста… он выглядит, как новенький самородок… он, так сказать, находится в отличной форме и лучезарно блещет драгоценно чистым светом первозданной красоты… с тобой, Владимир, приятно болтать, а я доволен своим русским, правда, жаль, что твои интересы – не поэты, а поэтессы… кроме шуточек, меня особенно интересуют, верней, волнуют различные оттенки смешения в некоторых гениальных людях женских и мужских качеств… тончайшие эти, неуловимые для ума, открывающиеся только сердцу, зрению и слуху качества, не могут не сообщать, скажем так, химии творчества мастеров искусств – невыразимого в словах загадочного очарования… словом, тут столько всего неисследованного, что человеку будущего придется заняться тайнами природы своего нового психобиологического вида, если, конечно, Создатель сочтет необходимым стереть с лица земли человечество старое, довольно-таки уже замаразмевшее, да еще и поганящее экологию планеты, не так ли?»
«Ты, – говорю, – Кевин, приблизил меня еще на шаг к сути того, что древние китайцы нарекли Незнанием, но если тебе поверить, то вслед за патриархатом и матриархатом последовал полный маразмат».
Мы посмеялись; в общем, новое знакомство обрадовало меня, недоучку, возможностью услышать интереснейшие мысли и слегка нахвататься учености; вот кому, подумалось, нужно стать Котиным другом, а может быть, и любовью, по которой тоскует душа любого человека, независимо от баланса в его организме женских и мужских качеств.
Вскоре, не долго думая, я познакомил Котю с Кевином – зазвал их в славный один кабачок, где хорошо знал хозяев, Гоги и его красавицу-жену Импалу.
«Так ее зовут, милый мой, – пояснил однажды Гоги с некой древней печалью, в глазах его дремавшей, – потому что тесть мечтал о такой дочери и о такой иномарке… теперь мы с ним имеем и то и другое, да?»
В кабачке мы славно поддали, чего только не лопали, поболтали о том о сем; отлично поняв, что Кевин с первого взгляда положил глаз на Котю, я, улучив минуту, когда тот пошел отлить, сказал так:
«Послушай и пойми: Котя – мой старый друг, я его единственный, кроме матушки, защитник и, разумеется, поклонник таланта… возможно – заметь, Кевин, возможно! – вы станете нужны друг другу, если ты, конечно, не предпочитаешь менять партнеров, как перчатки… так вот, Котя чудовищно одинок и растерян… он, по-моему, вообще побаивается думать о себе, поэтому меланхолит со страшной силой, и дело тут вовсе не в сексе… тебе лучше знать, в чем оно, поэтому взял бы ты на себя инициативу, но без бешеного кентаврического нахрапа, как это бывает у вашего брата… если у тебя остался где-то там постоянный дружок, так и скажи… сие приключение, уверен, не для Коти… я не сводник, но обещаю найти тебе какого-нибудь иноходца-внедорожника… мой друг – это мой друг, он не должен быть обижен… вдруг вы втрескаетесь?.. надеюсь, Кевин, ты правильно меня понимаешь?»